Вечерний свет - страница 15
и меня ослепил отблеск солнца в стеклах булочной а люди шли спокойно ведь еще ничего не случилось когда я неизменно видел один и тот же сон в котором с дальним глухим громом раздвигались стеклянные двери между комнатами а за ними стоял белый безликий призрак перед которым я в безмолвии не дыша падал на колени когда я звался Нойбертом{30} когда…
Среди страшных известий, неясных тревог, умиротворяющих речей родился новый обскурантизм. За одну ночь возникали секты, они разрастались, выставляли в витринах киосков яркие страницы своих еженедельников. Гороскоп начал управлять жизнью миллионов. Вождь самой влиятельной из этих сект{31}, когда бы он ни затевал свои сборища, мог заполнить своими приверженцами берлинский Дворец спорта. Он имел связь с духами Фридриха Великого и Бисмарка: они извещали через него, как своего наместника на земле, что будущее принадлежит национальным силам. Листок этой секты отличался особенно фантастическими, притягивающими взгляд заголовками. В последнее или предпоследнее лето перед катастрофой я однажды утром увидел там такой заголовок: «19 августа Англия погрузится в море». Соответствующая статья разъясняла, что господь бог не потерпит более бесчисленных грехов британских плутократов, и прежде всего совершенных по отношению к Германии; он решил, что остров должен исчезнуть в пучине. Это свирепое предсказание позабавило меня, но вскоре мне стало не до смеха.
С некоторым нетерпением я ждал назначенного дня и последующего номера газеты. Во мне росло чувство неотвратимого поражения, когда я читал краткое сообщение о том, что Англия точно в назначенный срок погрузилась в море. Я понял: разубеждать тех, кто поверил, — напрасный труд. Можно было бы, конечно, указать на то, что все остальные газеты, невзирая на это известие, продолжают печатать сообщения из Англии, и даже показать английские газеты с их светской хроникой и итогами турнира в Уимблдоне или пригласить съездить вместе в Англию, чтобы собственными глазами убедиться, что остров находится на прежнем месте. Но все это было бы отвергнуто с молчаливой улыбкой превосходства. Ибо для тех, кто решил отныне во всем следовать за вожатым и таким образом жить в истине, любое опровержение покажется обманом и дьявольским деянием — будь то нежелательное сообщение в газете или паром, причаливающий в Фолкстоне или в Дувре. Именно возражения других, их численное превосходство, упорство в опровержениях укрепили бы ослепленных в сознании своей правоты, ибо есть слепая гордость немногих, которым как раз их малочисленность и отсутствие убедительных доводов представляются залогом того, что они одни владеют истиной. Не обращая внимания на других, они будут отныне жить в действительности, которую придумали себе сами, и я с ужасом ощущал, что привычный для меня мир раздробился на множество безумных миров, каждый из них будет теперь властно утверждать только себя, и между ними уже не может быть ни общности, ни понимания.
В то время было изобретено выражение «страшная сказка» — первым его применил министр пропаганды, — оно было ярче, чем бледные, затасканные понятия «ложь» и «клевета». Новый словесный оборот означал недопустимость разглашения тайны, которую знали все. Недопустимо было сообщать о фактах за пределами узкого круга, для которого они предназначались. Вскоре стали пытать людей, распространяющих ложь, будто в Германии пытают.
Я привык жить среди безумных. Я всю жизнь наблюдал, как безумие росло, как оно поражало другие страны. Только этим и можно объяснить, почему спустя десятилетия после войны тысячи людей утверждали, будто они ничего не знали о фашистских злодеяниях. Когда настойчиво уверяют, будто то, что ты видишь, попросту не существует, ибо, поверив своим глазам, поплатишься головой, то приходится выбирать между смертью и безумием.
После войны я встретился с подругой юности — мы не виделись пятнадцать лет. Я проговорил с ней весь вечер. Мы ничего не подозревали, ни о чем не догадывались, уверяла она, о, если бы ей хоть что-нибудь было известно о преступлениях, о которых она узнала после войны… Я напомнил ей о моем друге Г., задержанном тогда штурмовиками из СА, две недели он провел в застенке, потом ему удалось бежать. Она своими глазами видела, как Г. у меня дома снял рубашку, чтобы показать нам свою спину, она была вся в синяках от ударов. Помню, как она переменилась в лице, когда я вызвал у нее в памяти эту сцену. Ее чудесный взгляд, когда-то завороживший меня, был теперь взглядом женщины, с трудом просыпающейся от глубокого сна. Я услышал — как бы из далекой дали — ее прерывистый голос: «Это верно… ты прав… я припоминаю…» Сострадание боролось во мне с ужасом; я попрощался.