Вечерний свет - страница 18
. Так это было и впредь. Я жил с таким чувством, что я боец передового отряда, указывающего единственно возможный путь человечеству, и, хотя я часто цитировал слова Розы Люксембург «социализм — или варварство», эта альтернатива мне казалась невероятной, я не понимал ее и грозное «или» оставлял без внимания; достаточно назвать великую цель, считал я, и все страшное потеряет свою злую силу.
Я вошел в зал, я весь горел огнем неколебимой веры, мы созвали конгресс против войны и фашизма, второй и последний, нам оставалось еще три-четыре месяца, вокруг меня звучали все языки Европы, мне казалось, что каждая улыбка обращена ко мне, добрая, сочувственная, доверительная, возможно, потому, что я был так молод, я был одним из самых молодых делегатов. Я видел Поля Низана;{36} нахмурив лоб, он облокотился о стол президиума, я видел Андерсена-Нексе, я видел Арагона, которому я дважды в неделю доставлял на Rue 4 Septembre[18] сведения об испанских беженцах. Казалось, по залу плыли облака, бурная радость овладела мной, я отыскал стол своих друзей, табличка с надписью «Allemagne»[19] стояла посреди круглого стола, увидел знакомые лица, Рудольф Леонгард{37}, Франц Далем{38}, Зигфрид Редель{39} махали мне рукой. Генрих Манн указал мне на пустой стул рядом со своим, он назвал меня «молодым человеком», я онемел от радости и смущения; как много мертвых собралось вокруг меня и почему же депутат Редель держит в руках свою голову…
Город жил тогда в атмосфере непрерывного праздника и напряженного ожидания больших перемен. Всегда откуда-нибудь доносился старинный прусский звук флейт и барабанов, большие и малые отряды людей, одетых в мундиры, со знаменосцами впереди то и дело проходили по улицам, прохожие собирались кучками, они приветствовали знамена римским приветствием, большинство — с радостью, горе тому, кто не участвовал в этом. Из громкоговорителей неслись лающие или отчетливо произносимые призывы. Раза три в неделю надо было по разным поводам вывешивать флаги, многие вообще не снимали флаги с домов, таких становилось все больше и больше. Никогда раньше не закладывали столько фундаментов, не строили столько новых дорог и мостов.
Ибо здесь не только праздновали, здесь упорно и яростно работали, — здесь, в трудовом городе, где треть населения долгие годы была лишена работы. Что тут ни говори, утверждали многие, но все прочие только болтали и обещали, а этот займется делом. Конечно, делом, возражали другие, да вот только каким? Над улицами вздувались транспаранты, возвещавшие готическим шрифтом, что фюрер, сам переживший войну, ничего, кроме мира, не желает. Из Парижа и Лондона уже прибывали представители общества ветеранов войны и убеждались в миролюбии новой Германии. Те, кто замечал во всем происходящем ростки новой войны, были в меньшинстве; их стало еще меньше, когда оказалось, что первые дерзости нового режима в адрес других держав вызывают лишь робкий протест. Эти дерзости сопровождались демонстрацией растущей военной силы. Не очевидно ли, так говорили с торжествующим видом всем предостерегающим и сомневающимся, что новое войско предназначено быть не орудием войны, а лишь средством политического нажима, что оно, в ходе утверждения нового порядка в Европе, немыслимого без германской гегемонии, своей грозной непобедимостью подавит всякую мысль о сопротивлении и тем самым станет на деле прочной гарантией мира. Никогда еще школьные учителя не цитировали так часто свое любимое: «Si vis pacem»[20]. Призыв Ленина раскрыть тайну войны обрел на этом фоне особую роковую глубину. Он освещал далекое будущее. Война неизменно притворялась миром.
Этой весной целый поток иностранцев хлынул в обновленную страну — они так много слышали о ее драматических метаморфозах, ее жестокая энергия внушала им страх и восхищение. Мой кузен Джефри, корреспондент лондонской газеты, приехал в Берлин. Он был лет на пять старше меня, я встречался с ним как-то в раннем детстве в Англии — тогда он едва замечал меня. Я жил на Штайнплац и однажды долго гулял с ним под вечер между Тиргартеном и Тауэнцинштрассе. Мы лениво наслаждались вешним теплом, заходили в кафе, разглядывали отлично одетых, отлично выглядевших посетителей. Никто здесь не удивлялся, что мы говорили на иностранном языке. Я дал Джефри выговориться, он, верно, решил, что я умею хорошо слушать, но то, что он говорил, до меня едва доходило, я всегда ощущал потерянность, одиночество, если со мной не было друзей и соратников, никто, кроме нас, не знал, что происходит, никто не знал правды. Где-то совсем близко стальные прутья со свистом вонзались в живое тело, стены подвалов заглушали стоны истязуемых. Ходили слухи, что сын кайзера