Вечерний свет - страница 27
в Заксенгаузен. Между ним и мною ничего дурного не произошло. Просто он начиная с какой-то минуты не пожелал нас больше знать. И только гораздо позже я понял: сознание, что ты кому-то чем-то обязан, только у сильных людей проявляется как должно, для слабых же оно совершенно невыносимо и даже побуждает их к агрессивным действиям против тех, кому они должны быть благодарны. Этот человек был не из самых сильных и не из слабых, он принадлежал к тому большинству, которое составляет третью категорию. Впоследствии мне пришлось по необходимости встречаться с ним довольно часто. Мы никогда не упоминали о том, как он уклонился от встречи с нами и исчез. Иногда в его глазах мелькало затравленное, напряженное выражение, словно и он знал, что я все знаю и помню. Это выражение меня смущало. У меня не было желания устыдить его, но я не мог и развеять его подозрения. Подобные встречи усугубляли мое новое ощущение жизни: то мне хотелось кричать, то я впадал в полное равнодушие. Пожалуй, так проявлялась растерянность, овладевшая мною, и вместе с тем инстинкт самосохранения, нечто такое, что позволяло мне жить дальше.
О том, что случилось позднее с моим отцом, я знаю очень мало, от немногих свидетелей. Мой друг, молодой рабочий-металлист, видел в Заксенгаузсне, как он в декабре в легкой тиковой куртке дробил камни. Я знал, сказал мой друг, что твой отец никогда раньше не работал физически; он видел, как отец, не жалуясь, носил тяжелые грузы; в лагерь он был доставлен при особенно страшных обстоятельствах. По отношению к СС он до конца держался необычно — дисциплинированно, вежливо и презрительно.
Еще раньше он познал глубокое одиночество в стране, которую не хотел покидать. Он сидел за роялем или расхаживал взад и вперед по комнате среди картин, собранных им за долгие годы. В это время я был уже за границей. Когда я вспоминаю о нем, он видится мне не таким, каким стал в свои последние годы, когда мы, собственно говоря, жили врозь. Я вижу его моложавым, быстрым, элегантным, среди элегантных людей, а сам я, маленький, молчаливый и незаметный, стою где-то сзади, рядом с гувернанткой. Возле нее кто-то сказал: «Какой красивый мужчина!» Я удивился: как он может быть красивым, просто он — мой отец. У нас часто собирались гости. Если они приходили днем, им иногда хотелось увидеть нас с братом, и нас обоих или меня одного вели в комнаты, где сидели гости, те приветствовали нас радостными возгласами и вскоре о нас забывали. Однажды взгляд отца, беседовавшего с кем-то из гостей, упал на меня, я, потерянный, стоял в углу. Он прервал разговор, схватил меня за руку и увел в другую комнату, тут он внезапно притянул меня к себе, крепко сжал в своих объятиях и поцеловал безмолвно и отчаянно. Это был сладкий и внушающий страх миг, я задыхался в этом испепеляющем поцелуе, я вырвался — в тот день он был плохо выбрит, и я укололся о его щеку. Он поставил меня на пол и увел в детскую, и когда я поднял на него взгляд, то в смущении увидел в первый и последний раз в жизни на его глазах слезы.
Вот я вижу, как он снова быстро входит в детскую, что случалось редко. Это было примерно год или два спустя, мне было тогда лет шесть. Он велит мне протянуть обе руки: он принес нам новые игрушки. Оказалось, что это два маленьких металлических предмета — два ордена, которые он получил на войне. Мы не знали, что с ними делать, и они долго лежали в ящике вместе с нашими плюшевыми зверьками и деревянными автомобильчиками. Позднее я узнал, что отец, в 1914 году разделявший яростный национализм большинства своих сограждан, вернулся с войны повзрослевшим, прозревшим. Он крайне редко запрещал что-нибудь мне или брату, но нам было запрещено иметь оловянных солдатиков, и мы горько и безрассудно жалели об этом. Он ударил меня всего один раз: мне было лет тринадцать, и я за столом, где шел разговор, не помню о чем, но, верно, о политике, сказал, что мы вернем себе наше кровное, то есть Эльзас-Лотарингию. Отец побледнел при этих словах, молча поднялся с места, подошел к моему стулу и ударил меня по лицу, а затем вышел из комнаты. Лишь позднее я обратил внимание, что он никогда не упоминал о войне, а если другие заводили о ней разговор, надолго умолкал.