Великие голодранцы - страница 10
А отчим не разделил ни моей беззаботности, ни опасений матери.
— Еда не беда. В дороге не обременит. Сказано: идешь на день — берешь хлеба на неделю. А что до оборвыша… Не все золото, что блестит. Бывает: на штанах — заплата, а ума — палата…
Я бодро шагал по накатанной дороге и думал о прихотях судьбы. Почти два месяца страх перед матерью зажимал мне рот. А когда я все же открыл его, был тут же избит и выброшен.
Несколько дней отверженным скрывался в чужом сарае. И вот нате вам — перемена. Да еще какая! Секретарь ячейки. Руководитель организации. Среди хуторян — разговоры. Даже уважение. И дома — что-то похожее на гордость. Мать хоть и вздыхает, но не сердится. А отчим улыбается еще шире и добрее. Лишь Нюрка по-прежнему фыркает. Ну и пусть фыркает. Пройдет время, и она переменится. Обязательно переменится. И даже погордится братом. Об этом я уж как-нибудь позабочусь.
Внезапно на меня как вихрь, налетел рысак, запряженный в тарантас. Чтобы не оказаться у лошади под ногами, я шарахнулся к обрыву, круто подступавшему к дороге, и покатился вниз. Несколько раз перевернулся вверх тормашками. А когда привстал на колени, увидел в тарантасе Комарова, владельца водяной мельницы, и его дочь Клавдию. Мельник сидел прямо и, как заправский кучер, натягивал вожжи. А Клавдия обернулась ко мне, и я увидел на ее лице испуг. Но вот она улыбнулась, должно быть решив, что прохожий остался невредим, и помахала рукой.
Поднявшись, я обнаружил, что у правого сапога отстала подметка. Должно быть, падая, зацепился за что-то и оторвал ее. К злости прибавилась досада. И надо же было появиться мельнику у этого обрыва! И почему не было слышно, как подкатил тарантас? Помешали радужные мысли или резиновые шины на колесах?
Размотав веревочку, которой были подвязаны штаны, я отгрыз конец и подвязал сапог. Конечно, это не улучшило, а скорее ухудшило мой вид. Но что же было делать? Снять опорки и забросить их куда-нибудь? Но босиком я внушал еще меньшее уважение.
Выбравшись на дорогу, я уже без прежней радости двинулся вперед. И невольно подумал о Комарове. Мельник казался загадочным. Перед революцией он явился откуда-то, купил у помещика мельницу и принялся усердно выколачивать барыши. Почти в то же время в окрестных селах то сгорели, то почему-то испортились и развалились ветряки. И крестьянские подводы с зерном потянулись в Знаменку со всей округи. А мельничные колеса под водяным напором завертелись без отдыха.
На мужиков Комаров смотрел свысока. Советскую власть поносил открыто. И должно быть, за это был в чести у местных богатеев. Они поставили его церковным старостой и объединялись вокруг него, когда подступала опасность. А он не жалел труда, даже денег на мирские дела и скоро прослыл надежным защитником хозяев.
Мне не приходилось встречаться с мельником. И все же в моем представлении он был человеком недобрым. Да и как мог быть добрым богач, выжимавший из народа последние соки? И с Клавдией мы не были знакомы. Большую часть времени она жила в Воронеже у тетки. А к родным наведывалась редко. В Знаменке появлялась неожиданно, поражая всех нарядами. Парубки наши побаивались ее. Даже Петька Душин, сердцеед и настыра, и тот не решался к ней подбиться.
«Вот живут люди! — с безотчетной завистью думал я, шагая вслед давно укатившему тарантасу. — Горя не знают, нужды не испытывают. И на мягких рессорах раскатывают. А простой народ… Эхма!..»
И вот я предстал перед Симоновым. Он посмотрел на меня как на чучело, зачем-то обошел вокруг и снова пробежал глазами протокол.
— Да-a, — протянул он, почесывая затылок. — Видик у тебя, прямо сказать, неважнецкий. Ну, да не одним видом красен человек. Попробуем проникнуть в суть…
И потребовал комсомольский билет. Я достал книжечку, положил на стол. Симонов раскрыл билет.
— Так, Касаткин. А зовут? — И поднял на меня удивленные глаза. — Как, как тебя зовут?
В свою очередь я дернул плечами.
— Там же написано.
— Вижу, что написано, не слепой, — рассердился Симонов. — К тому же сам писал и подписывал. А ты отвечай, когда спрашивают. Как звать?
— Ну, Хвилипп.