Венгерский набоб - страница 33
Дверь между тем тихонько приоткрылась, и на мягкие ковры осторожно ступила мадемуазель Жанетта, давняя, любимая служанка Жозефины, которую в последнее время она от всякой работы освободила, подругой, компаньонкой оставив при себе.
Вид у Жанетты озабоченный, и она тщетно пытается это скрыть.
– Вы зачем? – вполголоса спросила Жозефина, жестом призывая не шуметь: муж заснул.
– Ах, мадам, как я рада, что господин Мэнвилль на поправку пошел! И как бы хотелось мне, чтобы вы, вы взяли сегодня да и захворали.
– Такого зла желаете вы мне?
– Что вы, мадам! Я не про какую-нибудь всамделишную хворь, я про театральную.
– Но вам известно, Жанетта, что такая хворь не в моих привычках; зачем же предлагать?
– Ах, мадам, вы еще не знаете, наверно, что нынче и Каталани поет – в «Зельмире».
– Знаю, Жанетта.
– И ей хлопать будут, венки кидать…
– И вы решили, что мне это неприятно? Каталани – великая артистка, она это заслужила.
– Великая, пока вас нет. Господи боже, надо же так придумать: вам после нее в «Итальянке» выступать! Публика вам равнодушие станет выказывать…
– К этому я приучена уже.
– Но не просто равнодушие – враждебность, неудовольствие свое!
– Стерплю и это.
– О мадам, но вы не знаете, что затевается против вас. Везде говорят в городе…
– Что говорят?
Жанетта помедлила, словно ища слов помягче, потом все-таки повторила в точности:
– Что вам шикать будут…
Жозефина побелела как мел и поникла головой. Ноты выпали у нее из рук, на глаза навернулись слезы.
– О мадам, если можно, не выступайте сегодня; не пойте больше никогда. Вас сговорились освистать.
Жозефина выпрямилась спокойно.
– Пускай. Что мне до этого теперь! – И взгляд ее упал на спящего мужа. – Но мы расшумелись с тобой, Жанетта. Не дай бог, проснется, услышит.
В эту минуту Мэнвилль открыл глаза. Протянув изможденные руки, он заключил в них гладкую, белую руку жены и привлек ее к себе.
– Я слышал все, – тихо, невнятно промолвил он. – Больные, они хитрецы: притворятся, будто крепко спят, а сами подслушивают… Так вот до чего мы дожили…
Жена, наклонясь, поцеловала его в лоб.
– Не волнуйся, Таро. Слухи всегда бывают преувеличенными. Я не думаю, что со мной могут так поступить. Ну, а если… то что я теряю? Славу?… Распроститься с ней – это счастье для меня. Ведь у меня останешься ты.
– Не надо было влюбляться так в меня, – вздыхал Мэнвилль. – Артистка принадлежит всем, и если один завладевает ею, он вор, его казнят.
– Успокойся и перестань об этом думать.
– Перестать об этом думать? – с горечью повторил больной. – Это мне-то, знающему, что такое даже один-два свистка среди грома рукоплесканий, – свистка, которые и с бурей восторга долетают до сцены, жаля страшнее змей? Это мне спать спокойно, зная, что ты, мой кумир, моя святыня, – у позорного столба и жалкий сброд срывает лавры с твоего чела, увенчанного самой десницею господней? Нет, этот свист, это шиканье и сюда долетят, до меня, я вблизи, наяву буду слышать их – даже в звоне собственного стакана! Ах, подай же мне этот стакан, вдребезги чтобы разбить его!
– Не горячись, Таро! – упрашивала жена. – Ну могут ли оскорбленья запятнать честного человека? Ты сам увидишь, что никакая грязь меня не коснулась, когда я вернусь.
– А до тех пор мучиться мне тут, метаться в постели? Так, по-твоему? Нет. Я отнести себя велю туда, в зрительный зал, хоть полумертвого. Хочу поглядеть, у кого хватит духу меня убить, через мой труп переступить? Я! Да, я всем им брошу вызов!
– Ляг, Таро, – возразила хладнокровно жена. – Горячность твоя ничему тут не поможет. Ну кто побоится больного человека? Да и здоровый ты бы меня не защитил: ты ведь мне муж. Будь ты любовник мой, рыцарствовал бы тогда, как душе угодно; но муж актрисы, который со зрителями воюет, не желающими аплодировать его жене… Согласись, это смешно!
Мэнвилль закрыл обеими руками лицо.
В прихожей задребезжал в эту минуту звонок. Жанетта побежала отворять.
– Поправлюсь – плясуном заделаюсь канатным! – давясь рыданиями, хрипел Мэнвилль. – Цирк нужен им, собачек дрессированных подавай на задних лапках, трюкачей продувных, танцорок полуголых вместо искусства. Была бы вторая жизнь, манеж бы уж лучше открыл, а не театр. Farewell,