Ветры над провинциальным городом - страница 4
В тяжёлом и напряжённом полусознательном состоянии он чувствовал, что всё это невыразимо удушливо, что нигде нет ни одной единственной возможности, ни бреши, через которую человек мог бы выбраться, уничтожить всё это, восстать, воскреснуть, и в этом бреду он мучился бы всё сильнее и болезненнее, если бы в тот момент на стене не зажужжал телефон. Поэтому он вздрогнул и подскочил весь одеревеневший, а в его горле всё пересохло из-за сухого воздуха. Когда он уснул, его голова свесилась с дивана, а его рот оставался открытым, всё смердило в этом узком и непроветриваемом помещении, которое было насыщено вонючим газом. В тело Кукеца врезались локоны и кудряшки конских волос, которые пробивались через бархатистые лоскуты разодранной диванной обивки, и это причиняло ему жгучую боль. — Ало! Ало! В телефоне никто не ответил, только слышался далекий гул телефонных проводов, и трубка шумела, словно по ней царапали тысячи и тысячи огрубевших ногтей! Кукец некоторое время бессознательно держал трубку у уха и вслушивался в чёрное и далёкое неизвестное пространство, слушал, как шумят города, телефонные и железнодорожные станции, как кто-то вдали ругается по-венгерски, и это открытое окно в телефонной трубке, полное динамичных возможностей, привело его к идее, что было бы хорошо вырваться и оказаться где-нибудь далеко снаружи, в темноте, в уединении, вдали, вне всего того, что так тяжело и ограниченно. Поэтому он повесил трубку и пошёл на воздух. Рафаэль Кукец был раздражителен от природы, и это жалкое основание своего характера он унаследовал от своего покойного отца, Петара Кукеца, человека из восьмидесятых годов, писавшего учебники геометрии для всех школьных издательств автономного королевства.
Жизнь Рафаэля Кукеца в тесном и сером провинциальном городе протекала так однообразно и скучно, что он в последнее время полностью покорился судьбе и стал предаваться тем дурацким, но искренним идеям, что всё-таки было бы лучше умереть, чем жить! Учителю Кукецу казалось, что в гробу всё-таки не будет так неприятно, как в этом грязном, паннонском и невероятно скучном городе, где он осуждён жить уже N лет.
В гробу будет чёрная, испанская тишина, дворцовая, церемониальная тишина, и все люди будут лежать в самом лучшем, торжественном облачении, словно пришли на пир и праздник. Этот город казался Кукецу чёрной мельницей, которая перемалывает все огромные расстояния и пространства, и постоянно мелет, каждый день, с раннего утра, когда караульные ведут бледных, закованных в цепи блудниц и грабителей, а военные стучат в барабаны, до поздней ночи, когда разверзаются банковские хранилища, освещённые красными электрическими лампочками, и когда по редакциям и больницам усердно трудятся ночные службы.
Учитель Кукец в последнее время ощущал всё более нарастающую потребность выбраться из этой мельницы куда-нибудь на «край» этой жизни и с этого «края» броситься в пустоту. Он знал очень хорошо, что в пустом пространстве располагаются светлые небесные шары на больших астрономических расстояниях друг от друга (потому что он очень часто выписывал их мелом на школьной доске в старших классах), и хотя он по своей профессии заведовал этими астрономическими расстояниями, всё это в действительности представлялось ему довольно мутным и неясным, и он очень часто грезил о том торжественном «крае» и окончательной пустоте, где больше ничего, по всей видимости, нет. Ни математики, ни астрономических расстояний, ни чего-либо ещё!
Он был человеком болезненно добродушным и его жизненная максима, заключавшаяся в том, что нужно любить людей, быть изумительно добрым и учтивым, не проистекала ни из каких-либо великих «общечеловеческих ценностей», о которых в последнее время кричат на каждом углу, а просто из врождённой, сладкой, почти слюнявой добродушности. Он любил людей и жаждал общения с людьми, пропивал с ними в кафанах деньги, чтобы потом заработать их репетиторством с детьми богачей, искал людей по улицам и тавернам, но он по большей части жил в одиночестве, и всё перед ним было будто заперто на замок, и никто не подпускал его близко к себе. Все люди были в основном эгоистичными провинциальными обывателями, которые тащили с собой свой слюнявый эгоизм как раковину моллюска, и все они словно пауки плели свои жизни по тёмным семейным углам, и никто не понимал милой и искренней широты его души, влюблённой во всё человечество. Так и сегодня, после полудня, в отчаянии скучного праздничного одиночества он постучал в дверь одного своего друга, преподавателя математики, но тот открыл ему только после долгого и настойчивого стука, с набухшими жилами, красный, с налитыми кровью глазами под стёклами очков, и дрожащим голосом, сглотнув комок в горле, он грубо прогнал его, сказав, что нельзя стучать так грубо, если не открывают дверь, так как он не может, просит прощения, но у него гость... — Ну да! Ясное дело! Он стучал три раза, но из-за симпатии и одиночества, а не из-за грубости! Из-за стремления увидеть человека! Ясное дело! Эх! Ну да! Женщина в комнате! Эх! Да! Женщина! В Кукеце была отчаянная пустота, мрачная послеполуденная воскресная пустота, у него не было женщины, его разрывал меланхоличный голод по человеческому обществу, по друзьям, по музыке, по смеху, по освещённым залам, у него всё потемнело перед глазами, всё внутри сжалось, и он вышел на улицу.