Военные мемуары. Единство, 1942–1944 - страница 42
Я ответил Черчиллю, что это решение соответствует уровню — впрочем весьма почтенному — американских старших сержантов, но что я не представляю себе, как он сам, Черчилль, может принимать его всерьез. Что касается меня, я обязан считаться с тем, что осталось Франции от ее суверенитета. Я питаю — и в этом можно не сомневаться — самое глубокое уважение к нему и к Рузвельту, однако ни в коей мере не считаю их правомочными решать вопросы управления Французской империей. Союзники, не посчитавшись со мной, вопреки мне, установили систему, которая действовала в Алжире. Не получив, видимо, от нее большой радости, они теперь собираются привязать к ней еще и Сражающуюся Францию. Но это ее отнюдь не устраивает. Если ей предстоит исчезнуть, она предпочтет исчезнуть с честью.
Черчилль, казалось, не уловил моральной стороны вопроса. «Посмотрите, — сказал он, — что представляет собой мое собственное правительство. Когда я в свое время его формировал, я указывал, что буду не покладая рук бороться против духа Мюнхена, и ввел туда всех наших явных „мюнхенцев“. И что же! Они пошли в ногу, так что теперь их не отличишь от всех прочих». «Если вы так говорите, — возразил я, — вы, следовательно, упускаете из виду то, что происходит сейчас во Франции. А я лично не являюсь таким политическим деятелем, который стремится сформировать кабинет и обеспечить себе большинство в парламенте». Премьер-министр, однако, попросил меня подумать над предложенным мне проектом… «Сегодня вечером, добавил он, — вы будете беседовать с президентом Соединенных Штатов и убедитесь сами, что в этом вопросе мы с ним солидарны». Он проводил меня садом до входной калитки, и стоявший возле нее английский часовой взял на караул. «Заметьте, — сказал он мне, — что если здесь имеются американские часовые, то рядом есть и английские, причем они прекрасно ладят между собой».
Вскоре за мной пришли от Рузвельта, чтобы условиться насчет встречи. Я отправился к президенту поздно вечером. Сидя рядом на диване, мы провели вместе целый час в большом зале отведенной для него виллы. Хотя мой собеседник старательно делал вид, что мы находимся с глазу на глаз, я заметил, как по внешней галерее скользили какие-то тени да и в углах самой комнаты подозрительно шевелились занавески. Позже я узнал, что нашу беседу скрытно слушали Гарри Гопкинс[42] и несколько секретарей и что вооруженные полицейские охраняли Рузвельта. Именно их неуловимое присутствие и создало ту странную атмосферу, в которой прошел наш первый с Рузвельтом разговор. Этим вечером, как, впрочем, и при всех дальнейших наших встречах, он старался проникнуться моим духом, расточал, желая меня убедить, не столько аргументы, сколько личное обаяние, но ни разу не отступил от заранее принятого решения.
Самые высокие стремления владели Франклином Рузвельтом. Его ум, знания, мужество — все способствовало этому. Могучая держава, главой которой он являлся, доставляла ему для этого все средства. Война дала ему для этого подходящий случай. Если великий народ, которым он правил, неизменно предпочитал уклоняться от всяческих действий вдали от своей родины и не особенно-то доверял Европе, постоянно раздираемой битвами и революциями, то теперь душа американцев прониклась неким мессианизмом и стала вынашивать обширные замыслы. Соединенные Штаты, восхищаясь своим собственным богатством, чувствуя, что их динамизм уже не может найти себе должного применения внутри страны, горя желанием помогать сирым и угнетенным в любом уголке земного шара, — поддались склонности к вмешательству, под внешней оболочкой которого скрывалось инстинктивное желание господствовать. Вот эту-то тенденцию по преимуществу и выражал президент Рузвельт. Таким образом, он сделал все, чтобы его страна приняла участие в мировом конфликте. Он выполнял сейчас свое предназначение и торопился выполнить его, так как смерть уже подала ему тайную весть о себе.
С тех пор, как Америка вступила в войну, Рузвельт решил, что мир будет миром американским, что именно ему принадлежит право диктовать условия организации этого мира, — он хотел, чтобы страны, раздавленные испытаниями войны, признали за ним право судить, и считал, что, в частности, он станет спасителем Франции и вершителем ее судеб.