Волшебный лес - страница 7

стр.

— Вот еще одна новость, — говорил я себе.

Известно, что перепончатокрылые непоседливы; от их непрестанного снования туда-сюда возникали темные и светлые полосы в прихотливом сплетении красок на моих листьях.

Изумление возрастало, когда в поле обзора вдруг не попадало ничего, оставалось лишь пустое пространство. Я пытался, насколько это позволяла моя природа, войти в соприкосновение с лучистыми зигзагами светотени, которые были не что иное, как биение крыльев бабочек и их извилистый полет.

И потом, как я вам уже говорил, мое внимание занимал Иррумино — для меня он был излучавшей яркий свет точкой, поминутно реявшей вблизи.

Однажды утром он покружил возле меня, залетел в один из моих колокольчиков и там (как бы это получше объяснить?) задвигался, обшаривая меня и высасывая мой нектар. Это вызвало у меня странное, но приятное ощущение, какое бывает, когда пригрезится радостное событие.

Думаю, он проник в меня уже с первого раза.

Когда он улетел, быстро растворившись в воздухе, меня охватило оцепенение, и вот тогда, наверно, я впервые подумал, что познавать мир надо по-иному: принимая его звуки, краски и линии как повторяющиеся варианты нас самих.

Дружба наша продолжалась.

Я научился распознавать Иррумино по особой манере рассекать воздух: он не снижался, описывая небольшие круги, но, как бы рассчитав для себя параллелограмм сил, спускался прямо ко мне, весело шевеля усиками, раздвигал тычинки, осыпавшие пыльцой его крылья и хоботок, и проникал в глубь колокольчика.

Что я ощущал в эти мгновения? Не могу сказать вам. Несомненно, он зачаровывал меня, ибо я ничего не видел и не слышал — ни солнца, ни горного потока, ни бабочек.

Такие встречи доставляли огромное наслаждение, которое не убывало и не омрачалось со временем. Вылетев из цветка, Иррумино принимался весело виться надо мной; думаю, другие растения глядели на нас в упорном молчании и даже ветер удалялся — то ли от мнимой стыдливости, то ли из боязни утратить славу божества.

Ромашка, выдвигая корни, медленно перебиралась в сторону от меня к пригорку, поросшему клевером и молоденькими масличными деревьями.

А я не обращал на нее внимания. Я был словно в каком-то надзвездном пространстве, во власти нового для меня стремления к потустороннему; не знаю, мог ли я тогда снизойти до обычного чувства. Я осознал, что мне открылись иные образы. И когда шмель вился возле меня, выделывая в воздухе замысловатые пируэты, я изучал вблизи строение его тела и исходившие от него преломленные лучи. Таким образом, я видел его и в уменьшенном, и в увеличенном виде.

Потом случилось так, что Иррумино дал мне понять, насколько я ему нравлюсь; он, надо отметить, был весьма искусен в любовных поединках.

Для меня же он был предметом, охваченным вибрациями, меняющимся в размерах и, быть может, рассеивающим ионизированные частицы.

— О-о-о! — восклицал я.

Когда Иррумино был далеко, он виделся мне иным, совсем крошечным, а я глядел на него сквозь тесноту моих соцветий и в щели между листьями, без устали дивясь на него и восхищаясь им; и все же для меня он был лишь светящейся точкой, которая наделяла смыслом громадный простор небес.

Он прилетал утром и вечером в одни и те же часы, когда все краски долины менялись, словно приглашая насекомых, растения, лягушек и змей прервать вседневную болтовню, чтобы взамен вкусить бесценное утешение дня.

Однажды Иррумино, быть может устав от прилежных трудов, так и заснул в моем колокольчике. Я тихо-тихо баюкал его, боясь, как бы кустики горечавки, валерианы, крапивы не принялись разглядывать нас в ужасе или в растерянности. Между тем во тьме наступившей ночи разлилось какое-то белое сияние.

Проснувшись, Иррумино спросил:

— Сенапо, что случилось?

Я сказал, что держал его в гинецее моего цветка, повинуясь простейшему закону жизни, а друг мой ответил, что ему понравилось быть внутри меня, где никому бы не вздумалось его искать, ибо огуречник слывет растением странным, колючим и нелюдимым.

Это было сказано не вполне искренне. Он смутился; но мало-помалу из шороха и жужжания мы создали себе язык, и только тогда я узнал, что Иррумино было хорошо со мной потому, что, неведомо для меня самого, мы пришли к единству чувств и красок. Он говорил, что я очень много знаю, и это заставляло меня улыбаться (по-своему, медленно отряхивая лишнюю пыльцу) — я не хотел его огорчать. О чем бы я ни заговорил — даже если это было не очень интересно слушать и очень трудно понять, — он приходил в восторг, и беседы наши все больше оживлялись, неизменно сотканные из воображаемых слов.