Восьминка - страница 5
— Уж так надо бы на ноги-то встать! — шептала она, глядя на пачку. — Робят нать пообиходить. Сами уж сколько раз стирали, а что это за стирка: пожимкают-пожимкают в тазу без мыла — и сушить… И в доме прибрать нать. Хоть вроде и чисто пока, а неустроенность, безрукость проглядывать стали… Заместо матери для робят побыть бы!.. Столько дел! Дак неужеле за все это не простится мне чаю щепотка из чужой восьминки? Не из ворованной, а из найденной!..
Перемешалось в Сусанниной голове, показалось даже, будто бы увидела всех детей вместе — и своих двоих, и этих, сегодняшних, троих. Неловко стало, как опомнилась. Взглянула в угол, где иконка малюсенькая висела, будто прощения попросила у своих, кровных, за то, что рядом с ними, тогдашними, вот этих, нынешних, поставила…
Ополоснула чайник, на свету перед окошком чистой тряпкой насухо вытерла, рожок продула. Давно-давно в деле не бывал этот чайник: «Коросте березовой да багульнику разве место в такой самолучшей посуде?»
Обмела стол, газету с краю, к свету поближе, постелила — пылинка какая вдруг мимо упадет. Чайник на газету поставила.
Ребятишки на печке за спиной зашевелились.
Оглянулась.
А на печке уж темно, только слышно, как шепчутся между собой. Взволнованно и растерянно подумала, уже совсем себя не осуждая: «Осподи! До чего я дошла! Робят кормлю картошкой ворованной, сама — чай чужой…»
Потянулась за пачкой на середину стола. Дрожащими руками заклеивающую ленту сорвала… Прежде чем развернуть блестящую серебряную бумагу, закрыла глаза и поклонилась медленно пачке, чтобы душу запахом чайным обрадовать. Потому что был для нее запах чая запахом прежней жизни, потому что само счастье для нее чаем пахло. Выдохнула из себя воздух насколько могла, коснулась, взволнованная и бледная, заветной пачки носом.
И вдруг руки ее обмякли, и поползла она боком вдоль столешницы к лавке у окна.
— Это мы! — весело и радостно, еще не успев испугаться, закричали с печки. — Это мы!
И посыпались вниз.
— Ты, бабушка, все про чай говоришь да про чай, мы и кинули! Моху из стены надергали, чай старый из медного чайника на подволоке наскоблили, в пачку высыпали!
— Заклеили да бросили…
— Нинуха не верила: «Бабка Санна сразу узнает!» А я говорю: «Нет!» Правда ведь, не узнала?..
И поняли, наконец, что с бабкой, обвисшей между столом и подоконником, стряслась беда…
С почерневшим, перекошенным сердечной болью лицом едва добрела она до кровати, шутники дорогие поддерживали…
Выбросили детишки злополучную пачку и никому, конечно, ни слова не сказали про тот грех, на который готова была пойти бабка Сусанна.
А через день, девятого, соседки, удивленные, что бабка не явилась первую после распутицы конную почту встретить, забежали навестить и помогли переодеться.
С тех пор третий месяц лежит вот так Сусанна. И уже ничего, кажется, ей не надо бы: ни хлеба, которого давным-давно нету, ни картошки, перемешанной с кожурой, которую подносят ей старательные, сами испитые до синевы маленькие постояльцы. Про чай она им не говорит больше, не вспоминает. Молча лежит. А в забытье видит то большую круглую коробку с розовым длинноволосым китайцем на боку, то обычную пачку-осьмушку, при виде которой вздрагивает и снова — надолго или ненадолго — приходит в себя. И молит бога, чтобы во сне ей сын родной явился. Напоследок… Но сын родной не приходит. Даже во сне. Лишь однажды увидела — и то вдалеке: бежит он с угора домой — штаны до колена закатаны, весла на плече. А подбежал ближе, оказалось — это муж молодой, каким на Моржовец уходил… и так ей во сне стало досадно от этого, что, проснувшись, посудачила на себя и расстроилась: как же это своему родному Карушку да не обрадовалась?..
Кто знает, не лежать ли бы теперь и детям, как Сусанна лежит, если бы не Катька ихняя…
Убежала она из верховья, из леса. Явилась под Новый год. Подумать можно было, если по ней судить, что деревенская здешняя жизнь — рай по сравнению с той, верховской, лесной. Фуфайка, юбка, валенки, шапка — все клочьями обгорелыми торчит: перед побегом, после того как по неопытности лесиной падавшей задело, была Катька жечь сучья приставлена. Щеки присохли и почернели, будто навсегда прокоптились, а около глаз красно — будто канун трахомы.