Воспоминание о счастье, тоже счастье… - страница 24
На завтра, уже в самой церкви, украшенный цветами гроб ставили посреди главного прохода перед ступенями, ведущими на хоры. После длительного, в течение всей ночи поиска выхода, представало вдруг глазам всех близких усопшего красноватое и зловонное филе, содроганием от отвращения вырывая тех из состояния благоговейной печали.
Подло… но ужасно эффективно, поскольку в вину вменено имя конторы: выставлено оно в подножье катафалка напоказ, и участники церемонии в точности знают, с кем им не стоит иметь дело, когда придётся умирать самим. Это всё становилось барышом Легэ, у него и подходящий тому слоган был: «Когда к вам смертный час пожалует, Фернан Легэ и вас побалует». Всех нас, будущих усопших, балуя портят. «Умирают надолго, так что пользуйся этим!», нашептывал мне Пигмалион в лице отстранённого тем утром патрона. Каким же из дрянных ремёсел промышляет он теперь?
Вечерами, в попытках очистить душу от драпировавшей её мантии из чёрного порфира, в дугу гнувшей мою спину, прилежно посещал я лекции по искусству. Страстно познавал его историю, эпохи и периоды, открывал для себя великих мастеров, разнообразие художественных стилей, различные течения, роскошь и нищету, трепетность и зыбкость, рассветы, всполохи, фонтаны, непорочность и умиление, манерность и сумасбродства, оскорбления и пророчества, одёргивания, притеснения и затыкание рта, символы и намёки, озарения и бунты, терзания и обсуждения, насмешки и вздор, отрицание самого себя, чаяния, вопли о спасении и обвинения…
На Новый год подарил самому себе я коробку масляных красок, тут же решил круто изменить жизнь и набросился на… но, часами оставался неподвижным с грифелем в руках, не осмеливаясь нанести и мельчайшего штриха. С невероятной чёткостью видел перед собою лицо модели моей, черты которого стереть не удалось даже долгому её отсутствию. Видел её глаза — две миндалины озёр, в которых отражалась лазурь неба, с архипелагами плывущих по нему облаков. Видел овал её лица, подобного ликам боттичеллевых мадонн, исполненных достоинства; видел уста, напоминавшие лепестки роз, лакомых и целомудренных, в одно и то же время, столь нежно вырисованные божественным карандашом. И всё же, не осмеливался. Был я будто парализован, отказываясь совершить то, что представлялось мне ничем иным, как святотатство. Думал я о тех истинно великих художниках, биографии которых читал, нечем было расплатиться даже за холст которым, и стыд обуревал мною. Да, кто я такой, чтобы дерзнуть стать одним из них? И уж, тем более, не хотелось мне опошлять запомнившиеся прелести Венеры моей. Воскресив в памяти с сотню возможных сюжетов, смочил я кисть в воде и написал имя своё. Полотно осталось незапятнанным… и уснул я опустошенным, разбитым и удручённым.
На завтра вновь принялся за дело… В одном из журналов попалась мне восхитительная по красоте бабочка. Старательно и тщательно воспроизвёл я лепидоптеру, бабочку махаон из Северной Африки или великого щёголя, имя которой доказывает, что претензии на то могут принадлежать не одному лишь человеку…
Закончив начатое, остался я разочарованным: получилось слишком уж похоже, может и красиво, но без изюминки, обыденно как-то. Схватил губку, мокнул её в скипидар и со страстью набросился на своё произведение. Круговыми пошаркиваниями по холстинной основе из хаоса смешавшихся на ней красок альвеолы губки извлекали волюты и арабески голубого, вычерчивали их по коралловому фону, воскрешая в памяти безумный полёт безвестного, потерявшего крыло насекомого. Тогда вновь ухватил я кисть и в похожем на пьяный угар состоянии вдоль извивающихся линий написал: «Бабочка улетела…»
А бабочка неотвратимо перенесла меня к ней. Что сталось с ней? Вернётся ли она? Счастлива ли без меня? Любит ли всё ещё меня?
Во всяком случае я больше её не любил. Но даже зеркало в моей умывальной комнате, словно по указке злой колдуньи, отказывалось давать моё отражение, всякий раз показывая мне её лицо. И за то сердился я на неё — обезглавила она меня, превратила меня в ничто.
Наслушавшись проклятий моих и сожалений по поводу их, потом новых оскорблений, затем слёз и по ним, вы могли ожидать, что примусь я описывать вам её, не умея назвать. Знайте же, что по жизни моей прошла красота и не сумел я её удержать, что будучи и вдали от меня, памятью о своём бытии озаряет она грязную холстину неба. Красота её и побуждает к этим эмоциям, красота её отзывается во мне этим вот ознобом, что всё ещё испытываю я, хотя и должен бы был пробудиться от снов своих. В глазах её — путешествие на двоих в волшебную страну, по которой бродит она в одиночку. В самых невыразительных, самых банальных жестах она воздушна, словно богиня. Пройдёт она и любые потрескавшиеся, шелушащиеся, облупившиеся, покрытые похабными граффити стены, вся погань мира изглаживаются, и воздух очищается от всякого смрада и заполняется тысячью блёсков, как в том калейдоскопе, что подарили мне как-то, в далёком моём детстве, на Новый год.