Воспоминания Понтия Пилата - страница 12

стр.

— Скажи мне, Греции, если бы я был на твоем месте, а ты — на моем, как бы ты поступил со мной?

У Марка хватило мужества улыбнуться и, четко и громко, тоном невыразимого презрения, ответить:

— Я убил бы тебя, Арминий, не сомневайся, я убил бы тебя!

Как-то вечером, прошлой весной, Марк сказал мне, смеясь:

— Рим идет к упадку, Кай! Я не испытываю никакого желания подражать ни Сцеволе, ни Горацию Коклу; добродетель Каталины Старшего и Регула приводит меня в ужас.

И Марк, которого так ужасала мысль о мучениях, вынесенных когда-то героями Рима, продолжал бросать вызов Арминию:

— В твоей власти убить меня, Герман, но не обесчестить. Ты думаешь, что победил Рим; ты победил только императора. Рим повелевает вселенной! Рим непобедим. Рим вечен.

Греции испустил дух с именем Города на устах.

А я — я поклялся жить, чтобы отомстить.

Два месяца спустя, по глубокому снегу, мы с Флавием достигли берегов Рейна. В Аргенторане нам сказали, что Мессала и его семнадцатый тоже погибли.

Мы с галлом были похожи на призраков, вернувшихся из Аида.

III

Когда в декабре 763 года от основания Города мы перешли Рейн, пасмурное небо нависало над Аргентораном, предвещая новые снега с их мертвой тишиной. Но мрачные тучи и гробовая тишина не могли сравниться со скорбью, гневом и стыдом, нависшими над нашим лагерем.

Больше и речи не было о том, чтобы переправляться через реку. Снова идти на штурм этой страны лесов и болот никто уже не хотел. Август, узнав о бедствии, посыпал голову пеплом и ходил по Палатину, ударяя себя в грудь и издавая стоны:

— Вар, верни мне мои легионы!

Погибло двенадцать тысяч. Я видел, с каким мужеством и среди каких мучений. В Аргенторане слышны были вопли и рыдания. Каждый потерял друга, брата, сына. Женщины, окруженные осиротевшими детьми, растрепанные, бродили по улицам и, плача, звали по именам тех, кого больше не было.

Но я, Кай Понтий Пилат, трибун-ангустиклав восемнадцатого легиона, я, чей труп должен был гнить вместе с трупами легионеров из вспомогательных войск галльской конницы, я — был жив. И не мог понять, как это случилось и отчего я не погиб. Поистине, это очень странно — вернуться к живым…

В Аргенторане я не остался; мне понадобилось совсем немного времени, чтобы оправиться после вынесенных испытаний. А полученные в сражении раны зажили еще до нашего чудесного возвращения. Я радовался, что так быстро выздоровел. А потому не придал никакого значения словам Глокоса, хирурга, который проговорил сквозь зубы:

— Поверь мне, трибун, ты всю жизнь будешь вспоминать этого германца, ударившего тебя копьем.

Впоследствии я с горечью убедился, что старый грек был прав. Отныне я не вполне владел левой рукой, к тому же она за три дня предупреждала меня о перемене погоды. Я уверился, что левая рука не даст мне покоя до самой смерти, и стоически смирился с этим. Но и здесь я ошибался… Потому что спустя двадцать лет, в одно мгновение, вдруг почувствовал себя исцелившимся от давнего недуга. Я знаю, что думает об этом Прокула, и делаю вид, что вижу в этом проявление женского легковерия. Но разве я могу скрыть правду от самого себя? Моя совесть и так не дает мне покоя, и нет смысла отягчать ее лишними укорами, мыслью о том, что я обязан этой милостью тому… Вот и я, в свою очередь, начинаю бредить. Восток отравляет своими миазмами самые здравомыслящие головы!

Итак, раны на моем теле затянулись, но сердце по-прежнему было полно тоски и ужаса. Я считал для себя бесчестьем оставаться в живых, когда столько лучших и более достойных людей не были даже погребены, став добычей диких зверей. Флавий лучше меня принимал нашу счастливую долю. Но случалось, что во время партии в кости или между двумя кубками галльского вина он, неожиданно задумавшись, останавливался и тихо говорил, устремив вдаль серые глаза:

— Знаешь, трибун, я спрашиваю себя, не лучше ли мне оставить армию.

Это было лишь благое пожелание, мы оба это знали: Флавий еще не достиг возраста, при котором можно получить отставку, да ему и незачем было ее требовать. Достаточно было видеть, с каким энтузиазмом он занимался подготовкой новобранцев, чтобы понять, что лагерь стал его жизнью. Одним февральским вечером, в то время когда дни становятся длиннее, Флавий зашел ко мне: