«Возвращение в Рай» и другие рассказы - страница 30
Человек исчерпался, иссяк, ослабел для земных дел. Но вместе с этой слабостью должна вызреть в нем внутренняя бодрость для иных дел и иной активности. «Я дерусь молча», — говорил в одном из последних интервью А. Ф. Лосев, имея в виду, возможно, молитву.
Он, старик, не совсем мертв. Скорее полумертв для земли с ее делами, но уже есть в нем нечто и для иной жизни. К биению этого зародыша в сердце он может прислушиваться с той же степенью трепетности, с какой молодая мать слушает робкие движения внутри своего чрева.
Чтобы разобраться в перипетиях свежих политических событий, у него хватает ума. Но не хватает желания этим заниматься. И времени не хватает, поскольку есть дела поважнее. Назовите его «мертвым гражданином», и это будет значить, что одну из мыслей блаженного Августина вы подчеркнете красной линией: Для града земного человек омертвел, для Града Небесного он созревает.
Писатель писал, писал и вдруг замолк. Публика, раздразнившая вкус, требует продолжения банкета, а он молчит. Композитор, находясь на вершине признания, вдруг перестает сочинять музыку и морщится, слыша речи о своем таланте. Не встречали ли мы подобных случаев в истории? Еще сколько встречали. Россини, к примеру, на вершине славы вдруг перестал писать, как пот со лба вытер. Дескать, хватит. И прожил еще очень долго без угрызений совести о закопанном таланте. Один американский писатель сказал, что пятьдесят лет ему понадобилось, чтобы понять, что у него нет писательского таланта. К сожалению, добавляет он, я уже был известным писателем.
Значит ли это, что талант иссякал и на место оазиса творческих вдохновений пустыня бесплодия насыпала свои пески? Иногда — да, но иногда и нет. Иногда человек перерастал ту стадию творческой деятельности, которую распознали и полюбили в нем, и выходил на высшую степень, которую ни понять, ни полюбить большинству не удавалось.
Наш Гоголь не стоит ли особняком от всей пишущей братии именно благодаря беспощадности к своим творениям и таинственной молчаливости? Надо думать, что то, о чем он молчал, было значительнее того, о чем он писал. Слова и звуки вообще рождаются из молчания, как и все краски мира появляются из белого цвета при разложении. И кто-то уже счел Гоголя мертвым, раз он перестал писать, а он, быть может, только жить начал. Вернее, перешел на иную ступень жизни. Ведь жизнь это лестница вверх, это лестница Иакова. Гоголь и молился в предсмертном бреду к Богоматери словами из акафиста: «Радуйся, Лествице Небесная, Ею же сниде Бог». Не по памяти читал слова, а из глубины души, самой душой при сумеречном сознании молился!
Я думал когда-то, что святые все сплошь и рядом были дерзкими и радостными перед лицом разложенных костров, наточенных топоров и пил. О том, что многие бледнели и слабели вплоть до бессилия взойти на помост казни, как-то не думалось. Сплошные сентенции крутились в голове, вроде: «помолился, и идолы, упав, сокрушились»; или «внезапно пролившийся дождь потушил костер, и олово вдруг остыло». Это не моя глупость виновата. Это виноват восторженный житийный стиль, позаимствованный у католиков в барочные времена. Если бы таковы были все страдания, то страдать не только не страшно, а даже хочется. Куда как страшнее проза жизни с лампочкой без абажура, следователем напротив и истязуемым священником, у которого выбиты зубы, сломан нос и расстреляны все родственники. А на столе у следователя — протокол с фантастическими признаниями. И не факт, что доведенный до грани отчаяния священник или епископ его не подпишет, хотя бы ради скорейшего расстрела.
Точно так же и о старости думалось. Вот, мол, жил себе святой человек, не чувствуя тяжести прожитых лет. Жил и только о Господе радовался. Потом безболезненно и непостыдно с молитвой ушел из этого мира в тот. Казалось, ни старость, ни болезни не должны действовать на святого человека. Потом с большим удивлением дочитался до того, что к старости у многих слабела память, оскудевали силы. Потом на место удивления пришло благодарное спокойствие. А разве может быть иначе? Вот и любимый ученик Господа, доживши до глубокой старости, не от лени ведь говорил одну краткую фразу: «Дети, любите друг друга». От старости и слабости он повторял ее одну, поскольку, если бы был крепок, то говорил бы так же ярко и богато, как писал в Евангелии.