«Всех убиенных помяни, Россия…» - страница 44
— Тут, милая, люди свои. Ты в комиссии по ликвидации безграмотности только до буквы «мэ» дошла; дай-ка я поищу. Я его живо, прохвоста, на свежую воду выведу. Давай.
Смущенная Катюша протягивает ему толстую книгу в потрепанном переплете.
— Авдеенко Степан. Доставлен вторым участком милиции. На левой щеке родимое пятно. Твой? — спрашивает Петька, читая по алфавиту.
— Нет, у меня же этот… Шампанский. У него родинки на животе — три звездочки.
— Аксанова Елена. Блондинистая. Особых примет не обнаружено. Твой?
— Это, кажется, девочка…
— Это все равно. Байко Григорий. Найден у ворот. Скончался… Отчего это он, а?
— В помойку упал, — говорит Катюша. — Няньки при нем не было…
Петька нежно хлопает по обнаженному плечу девушки. Та ёжится, гримасничает.
— Молодец девка. Медали тебе за это не выдали?
— Я-то при чем? Говорю — нянька. Ухажеры к им каждый день шляются.
— Ты тоже не зеваешь. Воловников Сидор. Твой?
— Нет. У меня Константин.
— Тут и Элеонору на Сидора переделают.
Моего «сына» в списках живых и умерших (последних было втрое больше) не оказалось, и девушка, сияя прелестными синими глазами, просит подождать, пока из Женотдела придет заведующая домом — она, наверное, знает о судьбе моего Костеньки. Соглашаемся. Петька — совсем ненормальный! — располагается на диване, как дома: нога на ногу, в зубах — устрашающего вида трубка; его руки начинают подозрительно скользить по розовой блузке. Катюша смеется.
В соседнюю комнату приоткрыта дверь. По не совсем грязному полу расползлось человек десять детей, бледных, в неимоверно засаленных рубашонках. Один упал со стула и орет во всю ивановскую, что, видимо, мало занимает особу средних лет, художественно накрашенную. Особа смотрит […] пытается пленить мое сердце очаровательнейшей улыбкой.
— Много у вас детей?
Особа начинает грызть ноготь и постукивать ножкой по полу.
— Это у нас выясняется по вечерам.
— Почему по вечерам?
— Система у нас, значит, такая. На день они расходятся по городу, многие удирают, а многие…
— Мрут?
— Вот так сказал: мрут! Всякие несчастные случаи бывают. За всеми не присмотришь.
У дверей стоит мальчуган в дырявом костюме из рогожи. У него воспаленные, залитые гноем глаза; лицо в какой-то омерзительной сыпи. С невольной брезгливостью глажу русую головку, спрашиваю:
— Как тебя зовут, малыш?
— Карл.
— Ты из колонистов? Немец?
— Он подкидыш, — поясняет особа, — и мы его записали в честь нашего великого учителя так: Карл Маркс. По-моему, очень остроумно.
— Очень. Ты сегодня обедал?
— У нас обедов нету, — шепчет Карл, пугливо оглядываясь назад.
Особа поясняет:
— По недостатку средств мы даем им только ужин. Да и то только потому даем, что иначе они все разбегутся, дурачье такое. Разве они понимают что-нибудь? Чувствуют добро? Дубины.
— Что же ты ел сегодня, Карл?
— По добрым тетям походил, а они мне хлебца дали.
Не дождавшись заведующей, мы уходим. На улице Петька долго и обстоятельно рассказывает о прелестной Катюше. Мне как-то не по себе, тяжело. Завернув за угол, я спрашиваю:
— Неужели кто-то серьезно думает, что это — дом ребенка.
— Никто и не думает. Дети — только ширма. А на самом деле в этом «доме» все, начиная с заведующей и кончая последней нянькой, — уличная дрянь; в нем процветают спирт и медицинские операции, законом недозволенные. Очень просто. Давно уже… следовало этот дурацкий серп и молот заменить красным фонарем. А в городе этот «дом ребенка» недаром называется «домом от ребенка»…
(Русские вести. 1923. 3 марта. № 231)
Книга былей
Лестница была узкая, круглая, вся в ломающемся стекле замерзшей воды. Чтобы не упасть, Клавдия Алексеевна всегда держалась за перила, тоже обмерзшие, и осторожно ставила на истертую ступеньку ногу в кухаркином валенке. Кухарки давно уже не было, и ничего уже не было. А вот валенки — искривленные, с парусиновыми латками на расплывшихся носках — почему-то остались.
Лестница была узкая, крутая. А на верхней площадке, прислонившись к маленькой, обитой клеенкой и войлоком двери, Клавдия Алексеевна стояла обычно несколько минут неподвижно, дыша тяжело и часто. Потом дрожащими руками вкладывала в замочную скважину ключ, дверь открывалась с густым и грустным кашлем. Из передней, из темной комнатки за ней плыл раздражающий запах сырости.