«Всех убиенных помяни, Россия…» - страница 47
Но как-то жена крупного подрядчика Нагорного, бойкая шансонетка из Лиона, знавшая Сергея Григорьевича еще тогда, когда он был членом окружного суда, сказала во всеуслышание, искренне всплеснув руками: «Comme il est drole, cet homme la!»[37]
С той поры, потому ли, что он действительно был смешон, или по провинциальному неравнодушию к французскому диалекту, эта кличка — Дроль — прочно установилась за Прокопенко. Даже уличные мальчишки, вникнув в смысл непонятного им слова при благосклонном содействии того же Кувшинникова, распевали на всех перекрестках:
Кроме лысины и стыдливой склонности к музицированию, у Дроля было еще огромное, слишком порывистое сердце. Можно было подумать, что в нем, в неразумном сердце этом, кусочки воска склеены не воском, а старым, острым вином: слишком уж быстро пьянело оно, таяло, покрывая шарообразные щеки совсем молодым, горячим румянцем.
Дроль был влюблен шестнадцать раз. Шестнадцать раз подбирал он грустную мелодию к гофманской «Инфанте». Шестнадцать женщин смеялись над ним, предавая друг другу, как по наследству, прекрасное сердце лысого Дроля. Шестнадцать анекдотов рассказывал неутомимый Кувшинников наробразским барышням в дважды перелицованных платьях.
В семнадцатый и последний раз милый, смешной, близорукий Дроль бросил свое близорукое сердце к ногам Елены Ден.
Много прелестных лиц пришлось видеть в ныне потерянном краю, о многих мечталось в душистой тьме родного сада. Но такой огромной красоты, такой пьянящей улыбки пунцовых губ, таких необычайно светящихся глаз никто еще не видел ни наяву, ни в бреду. Когда Елена Ден, лукаво покрыв плечи старинным золотом волос, заливалась четкой свирелью смеха, хотелось почему-то долго, глухо плакать, чтобы залили крупные слезы эту невыносимую красоту, чтобы померкла она, слишком дразнящая, хотелось далеко-далеко унести, затаить, спрятать его, этот звездный подарок Бога темной земле…
Мудрено ли, что Дроль бросил себя всего этой семнадцатой и последней?
Елену Ден окружала шумная свита молодежи: бывшие офицеры, бывшие студенты, просто бывшие люди — писцы, регистраторы и делопроизводители семи учреждений.
По установившемуся этикету, шутливому, но строго соблюдаемому, у «королевы» ежедневно дежурил кто-нибудь из свиты по назначению ее величества. Дежурный посылался в бесчисленные очереди, мыл за королеву полы в красноармейских казармах, докладывал о новых декретах, защищал квартиру от уплотнения и слушал печальные песенки Вертинского, которые она исполняла мастерски.
Почему-то так вышло, что чаще всех у прекрасной Елены дежурил Дроль. Он с одинаковой радостью, почти с восторгом чистил у ее дома снег, аплодировал ноющей грусти Вертинского и часами простаивал у лавки № 7, откуда Елена получала паек.
Его называла в глаза «мой верный паж», за глаза — «этот лысый дурак». Лысый дурак служил своей семнадцатой и последней, вероятно, не хуже самого идеального средневекового рыцаря. Служил, зная, что совершенно даром разбрасывает он свою стареющую нежность. Он был нескучен только тогда, когда молодыми, полными огня пальцами играл Скрябина, Рахманинова, Метнера на прабабушкином пианино Елены, чудом избежавшем национализации. Играл он с захватывающей глубиной, не по-дилетантски оттеняя все особенности новой музыки. Вне этого он был незаметен, молчалив и, пожалуй, жалок.
В городе над Дролем посмеивались. Елена зазывным смехом встречала каждую, нередко грубую шутку своего двора, углубляя тайную боль верного пажа.
— Дроль, поцелуйте мне руку! — капризно говорила она, играя изумительными озерами глаз.
Дроль порывисто вскакивал, но точеная рука пряталась в турецкие шали Елены.
— Какой вы смешной, Дроль… Заплачьте, а потом поцелуйте…
У него долго дергалось лицо, нелепо сжимались глаза, но слез не было.
— Не умею. Все, что угодно, только не плакать, хотел бы…
Свита с большим участием хлопала его по плечу, советовала поступить на сцену:
— Там, знаете, в два счета плакать научат… Будете все время у королевы руки целовать…
А Елена, положив на маленькую ладонь золотистую голову, смеялась так нестерпимо хорошо, что хотелось плакать. Не для рук, а так, просто… От бессильной и бесцельной нежности хотелось плакать…