«Всех убиенных помяни, Россия…» - страница 56
В начале 1920 года лежал я в новороссийском лазарете. Был у меня брюшной тиф. Тогда три четверти Добровольческой армии переболело этой мерзкой штукой. Вот, лежу, значит, в палате. Дело идет на выздоровление. Доктор разрешил уже есть яйца, пить молоко кипяченое. А кормят нас отвратительно. Чувствую, что еще неделя-другая такого питания — и угробят меня без пули. А после тифа, как известно, хороший стол — первое дело.
Начал я вещицы свои через санитаров на продукты выменивать. Отдал почти все белье, чемоданчик был кожаный — отдал, хороший костюм отдал, сам в рванье остался. Раздел себя, как липку. Неделя прошла, опять голодаю адски. Разруха в тылу уже началась полная; в лазарете грабили живых и мертвых. Нас кормили червивой селедкой и прошлогодним хлебом. Даже сахару не было.
Расстался я с шашкой своей. В серебре была вся, сгибалась вся в круг, как лоза. Тяжело было отдавать, да что поделаешь. Голод не тетка! На шашку прожил я дней десять. Тут как раз наши Ростов сдали. Для эвакуации силы нужны, а я еле ногами передвигаю от слабости. Надо было во что бы то ни стало добыть еще несколько десятков яиц, буханок хлеба, масла и прочее. У санитаров попросил. Сколько вы, говорю, на моих вещах заработали, помогите. Никто и горбушки не дал, зверье.
А из вещей у меня и осталось, что крест нательный. Массивного золота, удивительной работы. Таких нигде не видел. Когда уходил на войну, еще немецкую, мать благословила им. Внизу был крупный рубин вделан. Цепь тоже тяжелая, массивная. Стал я ночью на колени у своей кровати, долго молился Богу, чтобы простился мне этот грех. А утром отдал крест санитарам… Полный мешок провизии притащили мне и денег пачку. Конечно, они и себя не забыли. Крест стоил по крайней мере втрое больше. Но не в этом дело.
Пришла наша армия в Новороссийск. Вы, вероятно, слышали, при каких условиях пришлось эвакуироваться. Скажу одно: это был ад. За спиной советская артиллерия, пароходов недостаточно, больше половины офицеров и солдат больны тифом, масса раненых, толпы гражданских беженцев. До сих пор в толк не возьму, как я выбрался тогда из Новороссийска. Но и в городе, и на пароходе уже не голодал, слава Богу и маминому кресту.
Привезли нас в Крым. Сначала в Керчь попал, потом в Феодосию, где переформировалась моя часть. Постепенно стали забываться недавние ужасы. Одного никак забыть не мог: креста. Нет-нет да и приходит на ум. Все, кажется, отдал бы, лишь бы вернуть крест.
Иду однажды по Феодосии. Было, помню, воскресенье. Солнечная погода, масса гуляющих. Подхожу к парку, вижу: на тротуаре, между сотнями мелькающих ног, блестит что-то. Наклонился — мой крест.
Без цепочки, но мой, мой крест. Тот же рубин внизу, та же надпись на обороте — мама выцарапала — «Николай», мое имя. Признаюсь, я от неожиданности заплакал…
Так вот, как вы думаете, чудо это или случайность? По-моему, чудо. Таких случайностей не бывает. Почему мой крест попал из Новороссийска, через море, в Феодосию? Почему его потерял кто-то? И, самое главное, почему только я его заметил и поднял? Ведь мимо шли сотни, если не тысячи…
Павлинов замолчал. Мы молчали тоже. Не молчало только море да таинственный небесный звон. Костер погас. Доктор, сняв очки и стыдливо отворачиваясь, вытирал глаза.
Константин Федорович, выронив из рук пустую канистру от спирта, упал лицом в остывшую золу. Его не поднимали.
С торжественной грустью звонили ангелы…
>(Нарвский листок. 1925. 14 июня. № 68)
Помните? Июльской ночью мы плыли по Днепру. Годы тогда были тихие, как ковыльный шелест перед бурей, как вот — кроткая боль моя, больная память моя об утерянном.
Сонно похрапывал белый пароход, вилась за ним широкая змея пены. Колесо в мохнатых, синеватых брызгах катилось по реке легко и радостно. Чугунная скамья у самого борта колыхалась в такт волнам, скрипела недоумевающе. Как будто и она вместе со мной не понимала — почему вам, такой случайной, незнакомой такой, вздумалось читать мне терпкие ахматовские стихи. Мне, почти мальчику, смущенному обручальным кольцом на девичьей руке, голосом вашим убаюканному: