Всем смертям назло - страница 61
Больница была переполнена. Шумилова поместили в кабинете главврача. Он все еще был бледнее своей подушки, а острый нос его казался еще острее на осунувшемся лице.
Ему не разрешали много говорить. Да он и хотел главным образом слушать.
И каждый вечер я рассказывала ему, как идет дело. В субботний вечер я пришла в больницу позже, потому что к Шумилову поехал Самсонов и я не хотела им мешать.
Иона Петрович встретил меня как-то странно: долго разглядывал меня, словно искал и не находил во мне чего-то необходимого.
Потом он сказал:
— Конечно, народный следователь должен бы обладать более представительной наружностью....
Знакомые слова заставили меня съежиться от опасений: к чему бы это?
— В понедельник вас вызовет прокурор. Только, смотрите, не сдрейфьте, — сказал Шумилов и больше ничего не добавил.
Когда я выходила из больницы, дул сильный ветер и гнал вороха желтых листьев. Лето было позади. Наступала холодная осень. Это было ясно, и ничего нельзя было с этим поделать.
Я вспомнила, что прошел год моей работы у Шумилова.
И я зашла к шикарному нэповскому сапожнику Вильяму Шафиру и поскорее заказала высокие кожаные ботинки со шнуровкой спереди. Я так торопилась, потому что нэп был на исходе и Вильям Шафир был тоже на исходе.
Партизанские рассказы
Реляция
Наверное, мне надо было это написать раньше. Многое мы делаем поздно, утешая себя мещанским трюизмом, что это лучше, чем никогда.
Память человека чем-то похожа на его тень. Но тень одинока, а память водит за собой толпу немых соглядатаев. Строгий их взгляд то смущает, то радует.
Батя собирался на Большую землю. Он вызвал нас и, оглаживая бороду, сказал:
— Давайте пишите на своих ребят реляции. Кто чего совершил. Чтобы коротко и ясно. Без вертуозов этих ваших. А вас, язви вас в душу, я сам представлю.
Начальник штаба Васильич сказал за всех, что сделаем.
Мы уже выходили из землянки, когда Батя закричал своим странно молодым, неистовым голосом, известным всему партизанскому краю:
— Посмертно, посмертно не забудьте, всех, кто в Лынькове...
Он махнул рукой. Слеза мгновенно набежала на его младенчески голубые глаза. И мы поскорее вышли. Смотреть на эту Батину слезу было нестерпимо, как на каплю автогенного пламени.
Мы тоже могли лечь там, в Лынькове. Но полегли они.
И первые наградные листы мы написали на них. А потом перешли к живым.
Из нас пятерых трое были кадровыми офицерами, заброшенными к партизанам в качестве инструкторов.
Мы знали, как надо писать реляции, эти несколько строк косноязычного текста, в которых чудодейственным образом укладывается величие подвига, безмерность скорби и великая сила надежды.
И мы справились с заданием Бати довольно быстро.
А когда мы закончили, у нас, у всех одновременно, возникла мысль: надо представить к правительственной награде и Писателя.
Мы стали спорить: писать лист на медаль «За отвагу» — она очень у нас высоко ценилась — или уж прямо к Красной Звезде. Нас тогда не баловали наградами, а партизанская медаль еще не была учреждена. Решили поскромнее — «За отвагу». Ни фамилии, ни имени Писателя мы не знали, как не знали фамилий и имен многих других представляемых к наградам. Это нас не смущало. Мы проставляли в листах партизанские прозвища, а в Москве, в Центральном штабе партизанского движения, к нашим листам подкалывали справки с настоящими фамилиями.
Никто из нас не мог сказать, за что именно следует наградить Писателя, но это не влияло на нашу уверенность в том, что наградить надо обязательно.
Надо было решить, что́ именно написать в реляции. И тут все стали в тупик.
Есть люди, которых запоминаешь не по их каким-то качествам и поступкам или даже словам, а по отношению к ним других. Вот так было и с Писателем.
Привез его в наши леса Батя. Из Москвы. В пятитонке, набитой журналистами, и даже с фотографом.
В ту пору к нам еще можно было пробраться верхом и пешим ходом. На карте партизанские леса с непроходимыми чащобами, озерами, урочищами имели вид кувшина, опрокинутого горлышком на восток. За тонкими стенками «кувшина» бушевала стихия «нового порядка». В лесах жили по законам советской жизни.