Всем смертям назло - страница 7

стр.

Француженка и географ были мобилизованы на заготовку топлива.

А физик Солнушко, которого все очень боялись и никто никогда еще не сумел на его уроке ни списать, ни подсказать, был, как оказалось, еще до революции большевиком. Никто не мог этого предположить; мы решили, что это он для конспирации так свирепствовал. Теперь Солнушко заведовал губнаробразом.

Мы пошли к нему делегацией: как нам быть? Мы считали, что учиться сейчас не время. Да и некому нас учить. Солнушко сказал делегатам, рассеянно теребя бахрому буржуйской скатерти, покрывавшей круглый стол в его кабинете:

— Вы вот что... Вы учитесь пока сами. Вот окна все поразбивали...

— Так это ж еще когда царский герб срывали, — сказали мы.

— Ну да, да... Доски вы тоже переломали, это зря. И бумаги нету. Ну, углем на стенках пишите, решайте задачи. Книги читайте. Собирайтесь группами и читайте. Потом все наладится. Будут у нас свои учителя. А пока учитесь сами. Неучи революции ненадобны.

Идея нам понравилась. Мы выбрали преподавателем математики Федю Доценко — он лучше всех знал предмет. Кроме того, у него была солидная внешность: он носил очки и чесучовый пиджак своего отца. А политграмоту читал Котька Пискавер.

Он читал нам лекции, как будто мы уже были студенты.

Первое выступление Котьки было на тему «От мотыги к машине». Начиналось все с первобытного коммунизма. «Страшная жизнь первобытного человека была ужасна!» — выкрикнул Котька не своим голосом и сразу выпил стакан воды. После этого сенсационного сообщения Котька принялся в таких подробностях расписывать жизнь первобытного человека среди мамонтов и птеродактилей и так долго о них распространялся, что все начали кричать: «Хватит! Валяй переходи к феодализму!»

Коньком нашего лектора был «период первоначального накопления». Он сыпал цитатами из Маркса и Энгельса, и мы удивлялись, как это классики умели вставлять смешные вещи в самые научные книги. Например, про стоимость, которую отличает от вдовы Квикли то, что ее нельзя ущипнуть.

Котька рассказывал про жизнь Маркса. В этих рассказах Маркс вовсе не был похож на того, которого мы знали по многочисленным портретам и бюстам: дедушка с буйной бородой и с крахмальной манишкой в разрезе сюртука. Он был молодой, задира и бесстрашный, как борцы Парижской коммуны, которых он вдохновляли поддерживал.

Мы исписали алгебраическими уравнениями стены класса. Вогнутые и выпуклые зеркала с пучками лучей на желтой клеевой краске стен учительской выглядели, как живопись кубистов. Пифагоровы штаны поместились, как им и полагалось, в раздевалке.

Гнат Хвильовий немедленно стал посещать лекции Котьки и Феди Доценко. И еще множество разных лекций по всем отраслям науки и даже искусства. Он хотел знать все. Встретив непонятное слово, Гнат всячески домогался, что оно значит, и записывал его строго по алфавиту в тетрадку, которую носил за голенищем. Тетрадочка начиналась «аверроизмом», — выяснилось, что это философское учение некоего Ибн-Рошды, о котором даже ученый Котька не имел никакого понятия, и кончалась «язвой сибирской».

Сокрушительный удар нанес Гнату Котя, раскрыв ему тайну существования энциклопедического словаря Брокгауз и Ефрон. Это на время выбило Гната из седла, но тут же дало ему новый толчок: Гнат заучивал наизусть целые страницы энциклопедии. Память его, как губка, впитывала все подряд с ненасытной жадностью.

— Чудовище ты, — говорил ему Федя, замученный его вопросами, — акула ты. Пожиратель знаний...

— Что акула — это да, — ворчал Котька, — жрет что попало! Разве акула разбирает? При чем тут знания? Может, там крупица и попадется, так она в дерьме утонула!

— Шуткуешь! — миролюбиво констатировал Гнат и самодовольно приглаживал свой рыжий чубчик, по-деревенски начесанный на самые глаза. Его маленькое, худенькое личико, усеянное веснушками, светилось тихим светом довольства.

Работы Гнат не чурался и быстро устроился грузчиком на Южный вокзал. Это, вероятно, ему было нелегко — физической силой он не отличался, но не жаловался.

В тот вечер, когда я ввела Гната в нашу коммуну и он вытащил свою знаменитую тетрадку, в которой уже тогда было три тысячи слов, кто-то из наших сказал: