Вторая древнейшая. Беседы о журналистике - страница 8

стр.

Желаю вам доброго свидания с коммерческим заголовком; авось не купитесь.

Реноме

Не люблю сенсаций. Возможно, потому, что никогда не умел писать репортажи. Оказавшись свидетелем или даже участником каких-было невероятных событий, никогда не торопился по-репортерски на газетную полосу. Такой журналистский «хлеб» считал относительно легким, так как материал не успевал утяжелиться размышлениями, для которых, согласитесь, необходимо время. В итоге я неизменно опаздывал со своими историями на встречу к читателю, но не завидовал первопроходимцам нашей печатной целины: надеялся, что когда-нибудь догоню. Особенно мне интересно было копаться и выкапывать свежие тематические повороты именно на тех дорогах, по которым уже прошли до меня многочисленные резвые (и непременно отмеченные талантом) репортеры.

Еще одно соображение: прежде я наивно полагал, что любое событие, когда бы оно ни происходило и когда бы ни достигало широкой известности, самодостаточно в том смысле, что главное как раз другое: чтобы события, наоборот, не было, и еще надо молить Господа Бога, чтобы его не было никогда. Вспоминаю старый оптимистический одесский анекдот: «Жора, ты пока жарь, а рыба будет!» В анекдоте — пусть будет, а в жизни — нет, не надо. В минувшей истории, которую я намерен вам рассказать, «рыба», к сожалению, была.

Четверть века назад мне удалось чудом избежать авиационной катастрофы. Случилось так, что в самолете находился пассажир, который еще в воздухе обнаружил неисправность и успел сказать пилотам, а уж те ломали головы, как спасать машину. И, представьте себе, спасли: экипаж и сто двадцать пассажиров имели дело с первым и, кажется, единственным случаем выживания этого типа самолетов, причем именно с такой неисправностью. Если вы пока не почувствовали горькую «изюминку» события (а чуткий читатель обычно угадывает такие вещи), скажу: человеком, распознавшим неисправность, был, извините, я. Увы, из песни, предложенной вам, местоимение «я» выкинуть уже невозможно.

Написать репортаж по горячим следам можно было, и нашлась бы газета, которая рискнула бы на публикацию (и она была: моя «Комсомольская правда», где я работал в ту пору корреспондентом), и нашелся бы редактор, который сумел бы без особых потерь преодолеть цензуру (он тоже был: Борис Панкин, бывший, с моей точки зрения, лучшим Главным за всю историю существования «Комсомолки»), а вот репортаж я написал бы в спокойных тонах, и назывался бы он, конечно, не «Катастрофа» и даже не «Самолет разрывает небо столицы», а без каких-либо претензий на сенсацию.

Но рука моя не потянулась к перу. Я не только близким, но и дальним не стал рассказывать о пережитом, а возможность писать вообще отложил до лучших времен, пока сам не успокоюсь и пока не родится мало-мальски стоящая мысль. Потекли дни и месяцы, потом годы, которые докатились до сегодня. Все минувшее время я категорически отказывался летать самолетами (на отдых и даже в командировки), буквально сойдя с неба на землю: поезда, автомашины, теплоходики, да хоть лошадки. В небо душа не пускала. Более того, я упорно избегал встреч с коллегами-журналистами, вместе с которыми оказался тогда над землей. До сих пор не знаю, известно ли им, что в действительности произошло тогда с самолетом и в самолете, в каком кошмаре был экипаж (о себе не говорю), каким странным поступком отличился я в самый острый момент, и кому кроме пилотов обязаны они сохранением своей жизни? И вот наконец пишу, так как откладывать дальше некуда: лимитируют возраст и здоровье. Если я не расскажу, никто уже не расскажет.

Был конец апреля 1969 года. Аэропорт в Риме. Оставались последние полчаса безмятежной жизни на земле. А затем произошло одно из нескольких происшествий (сколько их было на самом деле, я и сам не знаю, пока не начну в процессе повествования восстанавливать шаг за шагом их последовательность). Наша маленькая делегация (чуть позже представлю всех поименно) прибыла на взлетное поле прямо к самолету в микроавтобусе. Шел противный острый дождь. Несколько минут мы оставались в машине, наблюдая за тем, что происходило вне нас. По стеклам стекала вода, и картина приобретала кинематографическую, почти сюрреальную форму.