Вторая - страница 19

стр.

– Нет… Я хочу сказать: что ты собираешься делать?

– А-а… Понятно…

Жан попытался использовать в качестве средства защиты робкую просьбу:

– Вот если бы ты разрешил мне… уехать… куда-нибудь отправиться? Нашёл бы мне… что-нибудь, например, у твоих друзей из госсекретариата в Аргентине…

Фару повернул голову к круто уходившей вниз тропинке, где минуту назад спускались жёлтое и сиреневое платья, похожие на два сросшихся вместе и крутящихся цветка, и его красивое лицо мужчины в расцвете лет смягчилось.

– Посмотрим, – ответил он без энтузиазма. – Это будет, разумеется, зависеть от того, какие условия я смогу… мы сможем обеспечить тебе для жизни вдалеке…

Жан с радостью ухватился за это полусогласие.

– Ну конечно! Впрочем, это не к спеху… Если ты позволишь, как только мы вернёмся в Париж, я схожу поговорить в госсекретариат Франции. Мне предстоит служба в армии, но до того у меня есть в запасе почти три года – на Южную Америку и на коммерческую деятельность.

Он старался придать солидности своему молодому голосу, слишком чётко и быстро выговаривая слова, чтобы подчеркнуть некоторую вялость, приглушавшую и замедлявшую речь отца. Оба они, такие разные, глядя друг на друга, испытывали неприязнь к иному человеческому облику. Взгляд Фару ранился о глаза сына с их металлической голубизной, оттенённой золотом, острой, из твёрдых граней, с таинственными искорками, тогда как Жан краснел от соприкосновения с дебелой рыхлостью Фару-старшего, податливого, капризного, лишённого ощущения будущего, словно какая-нибудь сладострастная женщина.

Фару без труда заставил себя промолчать; труднее дался ему жест, поднявший его тяжёлую руку и положивший её на плечо сына.

– Мы можем пройтись немного вниз, им навстречу, – сказал он.

«Нет… Нет… – внутренне запротестовал Жан Фару, восставший против этой мускулистой ноши. – Нет… Нет…»

Однако он вынес тяжесть этой руки со смешанным болезненным чувством: покрытые волосками фаланги пальцев, лежавшие у его щеки, и исходивший от них запах смуглой кожи, табака, ароматного лосьона опять разбередили гордую мальчишечью душу, мучили его невыносимым желанием заплакать, поцеловать эту свисавшую руку…

Он не сделал этого, с горечью осознавая, что то, что позволительно ребёнку, так и должно остаться в детстве. Он зашагал в ногу с Фару, уступая дорогу всякий раз, когда тропинка становилась слишком узкой, чтобы идти по ней рядом.


«Невыносимый – это слишком сильно сказано. Я была взбудоражена этим чеком. Я всё преувеличивала в тот день. Он бедный, ничем не занятый мальчик, которым никто не занимается, как следовало бы… Он совсем не невыносимый. Он даже очень милый…»

– Жан, ты меня слышишь? – сказала Фанни вслух. – Ты очень мил.

Он быстро повернул голову в её сторону, слегка улыбнулся ей, сделав движение головой, словно отмахиваясь, и снова застыл в своей активно неподвижной позе.

– Жан, тебе не отвертеться от четырёх… нет, от трёх костюмов у Бреннана. Я говорю – трёх, потому что лучше три костюма и пальто, чем… Подними-ка мне ножницы, Жан Фару, будь милым мальчиком!

Он сорвался с сиденья, бросился к ножницам, подал их Фанни и лёгким прыжком опять взлетел на своё место.

– Ты согласен со мной, что лучше ещё и пальто? Не хочу тебе льстить, но знаешь, тогда Клара Селлерье наверняка о тебе скажет: «Он прекрасный наездник!» Как, я неплохо ей подражаю?.. Эй, Жан Фару! Что ты разглядываешь? Ну что ты там разглядываешь?

– Каштановую гусеницу, – сказал Жан.

Он лгал. Его невидящий жгуче-голубой взгляд был прикован к жёлтому лишайнику на стене. Весь обратившись в слух, он пытался различить если не слова, тут же уносимые ветром, то хотя бы интонации двух голосов с первой террасы, расположенной пятнадцатью футами ниже. Фанни, которая шила на своём обычном месте, на пороге холла, не могла слышать даже шелеста голосов. Жан прикидывал расстояние – два или три шага, – отделявшее его от кирпичного парапета, и толщину слоя скрипучего гравия. Он подсчитал также, что старый алтей, оседлавший парапет на краю верхней террасы, позволит ему, замаскировавшись в густой листве, незаметно свесить голову вниз, к нижней террасе. От напряжённого внимания и расчётов его смуглое, порозовевшее, усеянное на скулах веснушками лицо вытянулось; губы у него были крепко сжаты, глаза не мигали. Наконец, набрав в грудь воздуху, словно перед прыжком, он очень громко детским голоском закричал: