Взятие Великошумска - страница 10
Он был слишком суетлив для должности политрука, но что-то звенело — то струночкой, то набатно звенело в нем, заставляло вслушиваться с возрастающей тревогой и торопиться, опрометью торопиться куда-то. Обстановка не соответствовала его шутливому тону; прибаутками он хотел побороть смущенье собравшихся хотя бы и перед чужим начальством. Бледной зимней окраски бальзамины не совсем застилали свет в окнах. Все же стреляная противотанковая гильза, сплющенная сверху, снабженная бензином и фитилем, горела на столе, придавая особую, как в храме, торжественность собранию… Шоферы долго стелили салфетку на краешке стола, доставали припасы, выдавали молодке чай на заварку, пока генерал не прекратил их неуместную суетню.
— И кстати, дайте конфеток мальчику, капитан… — сердясь и сквозь зубы приказал генерал. — Понимать надо… Сам же жалобился, что детей в эвакуации оставил! — И хотя это было сказано вполголоса, тень одобрительной улыбки поочередно прошла по всем лицам, кроме старухина. — От отца, что ли, открытки-то?
— Не, то от дядьки, товарищ военный. А батька у него нет. Никогда он сынка не приголубит. Вот все собирается письмо написать… батьку в могилку, — сказала по-украински женщина с закушенными губами, обернувшись к окну, как бы затем, чтоб поправить занавеску.
— Не бойсь, махонький… ешь, сиротка. А немцу, что дружков твоих в колодец побросал да животиной дохлой сверху накрыл, чтобы не вылезали, капут, капут немцу! Ешь, родной… в Германии еще добудем. Душу вытряхнем, а добудем… если начальство разрешит, — добавил сержант, испытующе покосись на генерала, который с наслаждением вдыхал хмельной и сытный пар из стакана.
— Данке шен[2], - кротко, забито сказал мальчик.
— Слышали? — зловеще окликнул усач свое собрание, которое вдруг заежилось и недобро пошевелилось. — Приступай, Куковеренков!
Ближний широкоскулый, с неподвижным лицом красноармеец уже держал в руке остатнее письмо. Как и прочие, то была стандартная открытка с печатным предупреждением писать в одну строку и без помарок. Вместо обратного адреса стоял квадратный лиловый штамп с указанием лагерного номера корреспондента. Чтец некоторое время как бы изучал почтовую марку, запоминая одутловатый, с прядью на лбу и выпуклыми жабьими глазами, профиль. Личность эту он видел не раз на плакатах в немецких землянках и не промахнулся бы при встрече, а теперь он просто выжидал, когда все придет в прежнюю стройность, перестанет хрустеть серебряная бумажка в сироткином кулачке и замолчит сверчок в подпечье. Слишком много слов было напихано как попало в это письмо; столько слов, что любой полдень затмить и опечалить хватило бы этой черноты. Указанное обстоятельство охранило письмо от немецкой цензуры, но оно же заставляло и Куковеренкова запинаться, тем более что он сразу переводил по-русски. Наконец сверчок пискнул еще раз и затих, также приготовясь слушать послание из неметчины.
— «Здравствуйте, родные, кто меня еще не забыл. Я жму твою праву ручку, мамо, и поклон всей милой, сколь глаза хватит, Украине. Сестрице Одарке мой скучный, далеко крайний привет. И братику Кузьме широкосердечный привет тоже. И спасибо, что послали сапоги, а то порвались чеботы мои, и работа мокрая, но только я не получал. Хоть дают мне двенадцать марок в месяц, но ничего не купишь, окромя ситра. Я пишу тебе, мамо, что немножко запух весь и живу хорошо. И снилось мне два раза, что выстроили новую хату, и будто идут коровы из нашей улицы, стадо в поле идет. И тут все поле превратилось в гробовище. Ты стоишь одна, мамо, и ни травки кругом, ничего нет».
— Хорошим слогом писано, — взволнованно отметил генерал и повернул голову к молодке. — Это, значит, и есть дядька?.. Сколько ему лет, дядьке?
— Семнадцатый с покрова, — отвечала молодая, по-бабьи подпершись рукой и внимая письму как новинке.
Черная струйка копоти вилась над гильзой, как и несложная нитка повествованья. Кашлянув и как бы подстроив сбившееся горло, Куковеренков ловко провел пальцем по огню, смахнул нагар и тем прибавил свету. Все молчало, только из рукомойника у двери размеренно капала вода. Сейчас все эти люди принадлежали к одной семье Литовченок: заезжие шоферы, генерал, перед которым стыли разогретые бобы со свининой, вологодские с суровыми лицами мужики, татарин Алексей, соломинкой в раздумье подметавший пол, — и самые боги, выглядывая из бумажного цветника, — силились вникнуть в эту протяжную, как песня, жалобу.