W, или Воспоминание детства - страница 2

стр.


В шестнадцать лет я покинул Р. и перебрался в город: там я испробовал разные профессии, но, так и не найдя той, что мне бы понравилась, я в конце концов завербовался в армию. Привычный к послушанию и наделённый незаурядной физической силой, я мог бы стать хорошим солдатом, но вскоре понял, что никогда не смогу по-настоящему приспособиться к военной жизни. Год я провёл во Франции, в Центре Военной Подготовки в Т., потом меня отправили на боевые действия; там я оставался более пятнадцати месяцев. В В., получив увольнительную, я дезертировал. Благодаря содействию одной организации противников военной службы, мне удалось добраться до Германии, где я долгое время оставался безработным. Наконец, я обосновался в городе X., почти на люксембургской границе. Я стал работать автослесарем на самой большой станции техобслуживания. Жил я в маленьком семейном пансионе и проводил вечера в кафе перед телевизором или за игрой в жаке то с одним, то с другим напарником по работе.

II

У меня нет воспоминаний о детстве. Моя история до лет двенадцати умещается в несколько строк: в четыре года я потерял отца, в шесть — мать; во время войны жил в разных пансионатах в Виллар-де-Лан. В 1945 году сестра моего отца и её муж взяли меня к себе.

Это отсутствие истории меня долгое время успокаивало: его объективная сухость, внешняя очевидность, невинность меня защищали, но от чего они меня защищали, как не от моей же истории, от моей пережитой истории, от моей настоящей истории, от моей собственной истории, которая, как нетрудно предположить, не была ни сухой, ни объективной, ни внешне очевидной, ни очевидно невинной?

«У меня нет воспоминаний о детстве»: я бросал своё утверждение с уверенностью, едва ли не с вызовом. Вопрос на эту тему могли мне и не задавать. Его в моей программе не было. Я был от него освобождён: другая история, Великая история, История с большой буквы[2], уже ответила за меня: войной, лагерями.

В тринадцать лет я выдумал, рассказал и нарисовал одну историю. Потом её забыл. И вдруг однажды вечером, семь лет назад, в Венеции я вспомнил, что эта история называлась «W» и была если не историей моего детства, то, в некотором роде, одной из его историй.

Не считая внезапно восстановленного названия, у меня не было практически ни одного воспоминания о W. Всё, что я знал, занимало меньше двух строчек: жизнь общества, занятого исключительно спортом, на одном островке Огненной Земли.

И в который уже раз письмо расставило свои ловушки. И в который уже раз я становился ребёнком, который играет в прятки и не знает, чего он больше боится и больше хочет: остаться спрятанным, быть найденным.

Позднее я отыскал несколько рисунков, из числа тех, что рисовал, когда мне было около тринадцати лет. Благодаря им, я заново сочинил историю W и написал её, публикуя по мере написания отдельные части в «Кэнзен литерэр» между сентябрём 1969 и августом 1970.


Сегодня, четыре года спустя, я берусь определить — этим я хочу сказать как «очертить предел», так и «дать имя» — эту медленную расшифровку. W ничуть не больше напоминает мою олимпийскую фантазию, чем эта олимпийская фантазия напоминала моё детство. Но в сплетаемой ими сети, равно как и в задуманном мною прочтении, оказывается, я убеждён, вписанным и описанным путь, который я прошёл, поступь моей истории и история моей поступи.

III

Я жил в X. уже три года, когда утром 26 июля 19… хозяйка вручила мне письмо. Оно было отправлено накануне из К., города более крупного, чем X. и расположенного приблизительно в 50 километрах от него. Я распечатал письмо; оно было написано на превосходной бумаге по-французски. Верхнюю часть листа украшало отпечатанное заголовком имя

Отто АПФЕЛЬШТАЛЬ, MD

которое возвышалось над безукоризненно выгравированным сложным гербом, который моё невежество в области геральдики не позволяло ни идентифицировать, ни даже растолковать; более того, мне удалось ясно разобрать лишь два из пяти символов, образующих герб: зубчатую башню в центре и во всю высоту герба и открытую книгу с чистыми страницами в правом нижнем углу; три других символа, несмотря на все мои усилия, остались неясными; речь, однако, шла не об абстрактных символах, вроде шевронов, лент или ромбов, а о фигурах, но как бы двойственных, с рисунком одновременно и точным, и двусмысленным, который, казалось, можно было интерпретировать по-разному, так и не остановившись ни на одном окончательном варианте: один символ мог, в крайнем случае, оказаться извивающейся змеёй с чешуёй из лавровых листьев, другой — рукой, которая являлась в то же время корнем; третий был то ли гнездом, то ли костром, то ли короной из шипов или неопалимой купиной, то ли вообще пронзённым насквозь сердцем.