Я историю излагаю... Книга стихотворений - страница 10

стр.

я услышал совсем молодой
на родной стороне,
как звезда говорит со звездой.

Рассвет в музее

Я к Третьяковке шел в обход.
Я начал не сюжетом — цветом.
И молодость мне кажется рассветом
в музее.
      Солнышко взойдет вот-вот,
и стены по сетчатке полоснут,
холсты заголосят и разъярятся,
и несколько пройдет минут,
которые не повторятся.
Музей моих друзей и мой!
В неделю раз, а может быть, и чаще
я приходил, словно домой,
к твоим кубам. К твоим квадратам.
         В счастье.
И если звуки у меня звучат
и если я слога слагать обучен,
то потому, что по твоим зыбучим
пескам прошел,
      вдохнул трясины чад.
Как учат алфавиту: «А» и «Б»,
сначала альфу, а потом и бету,
твой красный полыхал в моей судьбе
и твой зеленый обещал победу.
И ежели, как ныне говорят,
дает плоды наш труд упорный —
и потому,
      что черный был квадрат
действительно — квадрат,
и вправду — черный.
Я реалист, но я встречал рассвет
в просторных залах этого музея,
в огромные глаза картин глазея,
где смыслы есть, хоть толку, верно, нет.

Равнодушие к футболу

Расхождение с ровесниками
      начиналось еще с футбола,
с той почти всеобщей болезни,
      что ко мне не привилась,
поразив всех моих ровесников,
      и притом обоего пола,
обошедшись в кучу времени,
      удержав свою кроткую власть.
Сэкономлена куча времени и потеряна
      куча счастья.
Обнаружив,
      что в общежитии никого в час футбола нет,
отказавшись от сладкого бремени,
      я обкладывался все чаще
горькой грудой книг
и соленой грудой газет.
И покуда там,
      на поле —
ловкость рук, никакого мошенства, —
позабывши о футболе,
я испытывал блаженства,
не похожие на блаженства,
что испытывал стадион,
непохожие, но не похуже,
а пожалуй, даже погуще.
От чего? От словесного жеста,
от испытанных идиом.
И пока бегучесть,
      =прыгучесть
восхищала друзей и радовала,
мне моя особая участь
тоже иногда награды давала,
и, приплясывая,
пританцовывая
и гордясь золотым пустяком,
слово в слово тихонько всовывая,
собирал я стих за стихом.

Давным-давно

Еще все были живы.
Еще все были молоды.
Еще ниже дома были этого города.
Еще чище вода была этой реки.
Еще на ноги были мы странно легки.
Стук в окно в шесть часов,
в пять часов
и в четыре,
да, в четыре часа.
За окном — голоса.
И проходишь в носках в коммунальной
      квартире,
в город, в мир выходя
и в четыре часа.
Еще водка дешевой была. Но она
не желанной — скорее, противной казалась.
Еще шедшая в мире большая война
за границею шла,
нас еще не касалась.
Еще все были живы:
и те, кого вскоре
ранят; и те, кого вскоре убьют.
По колено тогда представлялось нам горе,
и мещанским тогда нам казался уют.
Светлый город
без старых и без пожилых.
Легкий голод
от пищи малокалорийной.
Как напорист я был!
Как уверен и лих
в ситуации даже насквозь аварийной!
Ямб звучал —
все четыре победных стопы!
Рифмы кошками под колеса бросались.
И поэзии нашей
         шальные столпы
восхитительными
      похвалами
            бросались.

Сороковой год

Сороковой год.
Пороховой склад.
У Гитлера дела идут на лад.
А наши как дела?
У пограничного столба,
где наш боец и тот — зольдат, —
судьбе глядит в глаза судьба,
С утра до вечера. Глядят!
День начинается с газет.
В них ни словечка — нет,
но все равно читаем между строк,
какая должность легкая — пророк!
И между строк любой судьбу прочтет,
а перспективы — все определят:
сороковой год.
Пороховой склад.
Играют Вагнера со всех эстрад.
А я ему — не рад.
Из головы другое не идет:
сороковой год —
пороховой склад.
Мы скинулись, собрались по рублю,
все, с кем пишу, кого люблю,
и выпили и мелем чепуху,
но Павел вдруг торжественно встает:
— Давайте-ка напишем по стиху
на смерть друг друга. Год — как склад
пороховой. Произведем обмен баллад
на смерть друг друга. Вдруг нас всех убьет,
когда взорвет
пороховой склад
сороковой год…

«Читали, взглядывая изредка…»

Читали, взглядывая изредка
поверх читаемого, чтобы
сравнить литературу с жизнью.
И так — всю юность.
Жизнь, состоявшая из школы,
семьи и хулиганской улицы,
и хлеба, до того насущного,
что вспомнить тошно, —
жизнь не имела отношения
к романам: к радости и радуге,
к экватору, что нас охватывал
в литературе.
Ломоть истории, доставшийся
на нашу долю, — черств и черен.