Я люблю - страница 31

стр.

Он освободил Кира и отдал ему патриаршую шапку. Отправил флот за женой, Феодорой, – флот настигла буря, но Ивузир все равно впечатлился и от греха подальше отослал зятю сестру с маленьким наследником. Сто тысяч войска было снаряжено в Херсон – целый остров из хеландиев, дромонов и скафосов двинулся по понтийским водам, и холмы Севастополя впервые насквозь пропитались кровью. У него постоянно текли сопли, и так же часто, как вытирал их, он отправлял людей на казнь, счет шел на тысячи. Узнав, что в Херсоне пощадили детей, разозлился и потребовал, чтобы их отправили к нему в столицу, – корабли с детьми потонули, и, узнав об этом, Безносый хохотал.

Если есть что-то, свидетельствующее в пользу существования Сатаны с его чувством юмора, то это судьба Безносого. Он мечтал о мести и упился ею допьяна. Город своего изгнания он ненавидел, больше всего на свете он хотел стереть его совсем, разрушить стены и распахать улицы. И в этом-то городе короновали нового императора, а спафарий Илья, которого Юстиниан снаряжал на уничтожение Херсона, вернувшись в Константинополь, обезглавил низложенного императора, и страшную безносую голову с вывалившимся обрезанным языком, наколов на копье, отправил путешествовать на запад: мир должен был убедиться, что чудовище уничтожено. Шестилетнего сына растянули на доске и перерезали горло – так прервалась династия.

Про Феодору хроника забывает напрочь, зато в финальном кадре трагедии появляется другая женщина – старуха, мать Юстиниана. Она прячется с внуком в храме у алтаря и тщетно умоляет пришедших от нового императора не убивать ребенка. Я пытался представить себе ее глаза после того, как все произошло, в морщинистых кратерах на иссушенном лице – два слабых источника беспримесной боли. Я думаю, сказала мне Аня, она ходила смотреть на море, а потом умерла. Мы всю ночь болтали с ней под одеялом и задремали только на час, а потом мне уже нужно было бежать в гостиницу за вещами: в девять меня должен был забрать и отвезти в аэропорт тот же самый дядечка, который привез из него. На этот раз ему не пришлось выдумывать темы для разговора – я извинился, сел назад и тут же заснул. Аня отпустила меня, обдав жаром спящего тела, а ее запах долетел со мной до самого Петербурга.

Я вернулся из моего маленького изгнания в заваленный сугробами город-черту с некоторым чувством утраты; то, что я утратил, не было только девочкой-нервюрой или только южным маяком империи (с Аней можно еще какое-то время переписываться, а в Крым можно прилетать хоть каждое лето), – я утратил свое изгнание, и хотя иначе и быть не могло, я успел полюбить эту песчинку в мягких тканях своего сердца, она оставила царапину, и царапина сладко ныла. Впрочем, боюсь, что на этом чувстве я поймал себя и тогда, когда автобус мой пересекал Фонтанку и слева мелькнули синие купола Измайловского, – что и свой Петербург я потеряю также. Не могу сказать, что это было так уж неприятно. Похоже, что это фундаментальное чувство следует считать кильватером, который оставляет на воде любая движущаяся в море лодка.

В конце концов, нечто похожее было и тогда, когда мы с Ниной только познакомились. Была еще теплая осень, я стоял на остановке у Кировского моста, почему-то ленился идти пешком, но было уже за полночь, и надежда увидеть автобус все таяла. Нина шла мимо и сказала: зря стоишь, пойдем. Она как раз могла позволить себе такси, но хотела прогуляться. Я пожал плечами и пошел. Во‑первых, потому что она была права, а во‑вторых, потому что от ее красоты ныло в груди. То есть лицо у нее немного неправильное, но я не об этом, есть вещи поважнее. Я до сих пор думаю, что она тогда была немного на порошке: стремительная, болтливая и счастливая (но так и не спросил). Мы шли через мост, светились гирлянды набережных, она спросила меня, чем я занимаюсь, потом стала рассказывать, что последнее время читала, и оказалось, что среди прочего – мою последнюю книжку. Да ладно, ты меня паришь! Что, серьезно? Обалдеть! Мог бы и не слушать, как я тут разливаюсь! И уже тогда я на секунду почувствовал, как горько и сладко будет Нину потерять.