Я обслуживал английского короля - страница 9

стр.

Точно так же с французской кухней, после каждого соуса казалось, что генерала вот-вот вырвет, он клялся, что больше этого соуса в рот не возьмет и ни единого глоточка не сделает, набрасывался на метрдотеля и на меня: «Что вы мне подаете? Отравить меня хотите, мерзавцы, смерти моей хотите!» Но он выпил еще одну бутылку «Арманьяка», и Зденек прочел ему лекцию, почему лучший коньяк называется «Арманьяк» и не коньяк, а бренди, потому что коньяк производят только в той области, которая называется Коньяк, и потому, к примеру, хотя лучший коньяк получают в двух километрах от границы области Коньяк, но его уже не имеют права называть коньяком, а только бренди, и в три часа утра генерал сообщил, что больше он не выдержит, что мы его убили тем, что подали ему яблоко, а он уже съел и выпил столько, этот генерал, что съеденного и выпитого им хватило бы на компанию из пяти человек, но он продолжал охать, мол, организм его ничего не принимает, что у него, наверно, рак или в лучшем случае язва желудка, ни к черту печень и определенно камни в почках, и вот к этому времени он захмелел и вытащил служебный пистолет, расстрелял бокалы, стоявшие на окне, и прострелил окно, тут неслышно подъехал шеф на резиновых колесиках, он смеялся и поздравлял генерала и желал, чтобы на его, шефово, счастье генерал расстрелял хрустальную слезку на венецианской люстре, и еще сказал, что последнее великое достижение, какое он видел, свершилось тут, князь Шварценберк подбросил пятикроновую монету и попал в нее из охотничьего штуцера, когда она почти совсем упала на стол. И шеф отъехал, взял указку и показал царапину над камином, которую оставила пуля, скользнув по серебряной пятикроновой монете. Но генерал специализировался по рюмкам, он стрелял, и никто не огорчался, и когда он прострелил окно и пуля просвистела над согнувшимся коридорным, который все колол дрова, тот только потрогал ухо и продолжал мелодично опускать топор… Потом генерал выпил турецкого кофе и снова клал руку на сердце и утверждал, что такой кофе ему вообще пить нельзя, и выпил еще такого кофе, и потом провозгласил, что вот жареную курицу он бы перед смертью съел с удовольствием… и шеф поклонился, засвистел, через минуту прибежал повар, свеженький и в белом колпаке, и принес целый противень кур, генерал как увидел их, снял мундир, расстегнул рубашку и так печально начал, что ему нельзя есть жареного, потом взял разорвал этого петуха и принялся есть и после каждого глотка жаловался на свое здоровье, ему, мол, нельзя переедать и ничего отвратительнее он в жизни не ел, и Зденек сказал, что в Испании подают к курятине шампанское, что тут подошла бы «Ля Кордова», генерал кивнул и потом пил, и закусывал курицей, и каждый раз ругался и морщился, после каждого глотка и соуса говорил, что diesen Pulard auch diesen Champagner kann man nicht trinken und essen…[4] и в четыре утра, когда уже нажаловался и наякался, вся тяжесть с него будто бы спала, он попросил счет, метрдотель принес, все уже было написано, и он подал этот счет на тарелочке в салфетке, но Зденеку пришлось прочитать все статьи расхода и, главное, назвать все, что генерал съел и выпил… И Зденек называл строчку за строчкой, и генерал улыбался, и с каждой строчкой все больше, пока не засмеялся и не загоготал и не зарадовался совершенно трезвый и здоровый, и кашель у него прошел, счастливый, расправив плечи, он надел мундир и, разрумянившийся, с искрящимися глазами, попросил сделать сверток и для шофера, генерал заплатил шефу тысячекроновыми купюрами, округляя счет до тысячи, видно, тут так было заведено, и потом добавил еще тысячу за стрельбу, за расстрелянный потолок и окно, он спросил шефа: хватит? И шеф кивнул, мол, да. Я получил на чай триста, и генерал накинул на плечи плащ на красной подкладке, взял золотую саблю, вставил монокль, и зазвенели вслед его шпоры, и когда он вот так шел, умел он сапогом так элегантно отбрасывать саблю, чтоб не зацепиться, не упасть…

Этот генерал приехал и на следующий день, но уже не один, а с красивыми барышнями и каким-то толстым поэтом, теперь стрельбы не было, но они ужас как ругались из-за литературы и каких-то поэтических направлений, так брызгали слюной друг другу в лицо, что я думал, генерал застрелит толстого поэта, но они быстро успокоились и начали ссориться из-за какой-то писательницы, о которой все время говорили, что она путает кое-что с чернильницей и забывает, кто куда макал перо и где ее чернила, потом чуть не два часа мусолили какого-то писателя, генерал утверждал, что, если бы этот господин носился со своими текстами так, как он носится с чернильницами своих дам, было бы лучше и для него, и для чешской литературы, а поэт твердил совсем другое, мол, это настоящий писатель, и если после Бога, конечно же, выше всех Шекспир, то после Шекспира — наш писатель, из-за которого они ссорились, и было это прекрасно, потому что шеф, только они приехали, послал за музыкой, и музыка все время для них играла, и они с этими барышнями страшно пили, и генерал не только ругался перед каждым глоточком и каждым кусочком, но и без конца курил, и как зажжет сигарету, закашляется, смотрит на нее и кричит: что за дрянь кладут в эти «египтянки»? Но смолил он так, что окурок светился в полутьме… и музыка играла, а я удивлялся, потому что у этих двух гостей все время на коленях сидели барышни, то и дело они поднимались наверх в номера и возвращались через четверть часа и уж так хохотали, так смеялись, и еще, генерал каждый раз как спускался по лестнице, так держал руку между ягодицами у идущей впереди барышни и жаловался, мол, для него с любовью уже покончено, и потом, что, разве здесь с нами какие-то барышни? Но через четверть часа он поднимался и снова возвращался, и я видел, что барышня благодарна и полна любовью, и все получается так же, как вчера с теми двумя «Арманьяками» и бутылками шампанского «Хайнкель троккен» и «Ля Кордова», и опять они болтали о смерти поэтизма и о новом направлении в сюрреализме, который вступает во вторую фазу, и об искусстве, прислуживающем политике, и об искусстве чистом, и опять так кричали друг на друга, что минула полночь, а этим барышням все время было мало шампанского и мало еды, будто эту еду в них вкладывали и тут же вынимали, такой они чувствовали голод… потом музыканты сказали, что уже все, они должны идти домой, больше играть не могут, тогда поэт взял ножницы и отрезал золотой орден с мундира генерала и бросил музыкантам, и те снова продолжали играть, то ли цыгане, то ли венгры были эти музыканты, и опять генерал пошел с барышней в номер, и опять на лестнице говорил, что ему как мужчине уже капут, через четверть часа он вернулся, а толстый поэт сменил его с той же барышней, и музыканты опять стали складывать инструменты, потому что собирались идти домой, и опять поэт взял ножницы и отрезал еще два ордена и бросил на подносик, и генерал взял ножницы, отрезал оставшиеся награды, тоже бросил на поднос, и все ради красивых барышень, и мы это оценили как самую высшую доблесть, какую в жизни видели, Зденек шепнул мне, что это высшие ордена, английские, французские и русские, в Первую мировую войну… и генерал снял мундир и решил танцевать, он ворчал и поругивал барышню, мол, с ним надо танцевать медленно, мол, легкие и сердце устроили против него заговор, потом попросил цыган сыграть чардаш, и вот цыгане начали, и генерал, когда откашлялся и отхаркался, тоже начал танцевать, и барышне пришлось прибавить скорость, генерал поднял одну руку, а другой возил по земле, как петух, и все ускорял свои движения и от этого будто молодел, барышня за ним уже не поспевала, но генерал ее не отпускал, танцевал и вдобавок целовал барышню в горло, музыканты обступили танцующих, в их глазах светились удивление и понимание, в их глазах можно было прочесть, что генерал танцует и за них, и музыка соединяла их с солдатом, и они то убыстряли ее, то опять замедляли, в лад с танцем и силами генерала, но он танцевал лучше партнерши, которая уже громко дышала и раскраснелась, а наверху у балюстрады стоял толстый поэт с барышней, с которой был в номере, и теперь он поднял девушку на руки, показались первые лучи солнца, и поэт нес вниз красивую девушку к танцующим чардаш, через открытую дверь он вышел в парк и предложил первому солнцу эту полуголую пьяную барышню, у которой разорвалась блузочка… и потом уже утром, когда шли ранние поезда и развозили рабочих по заводам, приехала генеральская машина, длинная открытая шестиместная «испано-сюиза», перегороженная посередине и сзади обтянутая кожей, и компания расплатилась, поэт отдал целиком все деньги за книжку, десять тысяч экземпляров, как у Йодла «Жизнь Иисуса Христа», но он заплатил с удовольствием и сказал, что это пустяки, что он поедет в Париж и напишет новую книгу, еще красивее, чем та, которую только что пропили, а пока сразу пойдет за авансом… и погрузили генерала в белой сорочке, рукава так и остались завернутыми, ворот расстегнут, он сидел сзади между барышнями и спал, а впереди толстый поэт, который всунул в отворот пиджака красную розу, и подле него с обнаженной золотой генеральской саблей, опершись локтем на ветровое стекло, стояла та красивая девушка, что танцевала, она накинула генеральский мундир с отрезанными орденами, на завитки распущенных волос водрузила генеральскую фуражку и так возвышалась с двумя огромными грудями, Зденек сказал, что она похожа на статую Марсельезы, и вся компания направилась вниз к вокзалу, и когда рабочие садились в поезд, генеральская машина ехала по-над платформой и устремлялась в Прагу, и эта девушка с вылезавшей наружу грудью подняла саблю и кричала: «На Прагу!» Так они и въехали в Прагу, как, должно быть, было красиво, потом нам говорили, что этот генерал с поэтом и барышнями, и главное, с той барышней в разорванной блузочке с двумя грудями, торчавшими наружу, и с обнаженной саблей проехали по Пршикопу и по Национальному проспекту… и полицейские отдавали им честь, а генерал с руками, свисавшими до самого пола, сидел сзади в «испано-сюизе» и спал… И еще тут, в отеле «Тихота», я понял, что сказку о том, будто работа облагораживает человека, выдумал не кто иной, как один из наших гостей, которые тут целую ночь пьют и едят с красивыми девушками на коленях, один из тех богатых, которые умеют быть счастливыми, как малые дети, а я-то думал, что богатые прокляты или что-то в этом роде, что хижины, и каморки, и квашеная капуста с картошкой дают людям чувство счастья и благодать, что богатство это какое-то проклятие… но оказалось, что и треп о том, какие счастливые люди живут в хижинах, и этот треп выдуманы нашими гостями, которым наплевать, сколько они прокутят за ночь, которые сорят деньгами и от этого только радуются… никогда я не видел таких счастливых мужчин, как те богатые заводчики и фабриканты… они умели куролесить и радоваться жизни, будто маленькие сорванцы, нарочно вытворяли всякое, разыгрывали друг друга, столько у них было на все времени… и всегда в самый разгар веселья вдруг один у другого спросит, не нужен ли ему вагон свиней венгерской породы, или там два вагона, или целый состав. И тот, другой, смотрит на нашего коридорного, как он колет дрова, они, то есть богатые, всегда думали, что наш коридорный самый счастливый человек на свете, вот они и наслаждались, мечтательно глядя на его работу, восхищались ею, но никогда сами не делали, и в этом их счастье, а если бы им пришлось ее делать, тут счастью бы и конец, и вот вдруг тот, второй, что смотрел на нашего коридорного, спрашивает, мол, в Гамбурге был корабль коровьих шкур из Конго, не знаешь, что с ним? И первый, будто речь не о корабле, а об одной шкуре: «А какой будет мне процент?» И второй пообещает, дескать, пять, а первый — восемь, потому что в деле есть риск, могут появиться черви, плохо эти черные хранят… и вот первый протягивает руку и говорит: семь… с минуту они смотрят один другому в глаза и вот уже пожимают руки… и снова к барышням, и этими самыми руками гладят голым женщинам грудь и бугорок расчесанных волос на животе и целуют его полными губами, будто втягивают устрицу или высасывают вареное мясо улитки, но, купив или продав состав свиней или корабль кож, они словно бы молодеют. Некоторые из наших гостей покупали и продавали целые улицы доходных домов, один даже продавал и продал град