Я сам себе жена - страница 11
«Большая политика» — это нечто абстрактное; но она беззвучно подкрадывается, медленно изменяет привычки, обыденность, и, как правило, лишь спустя годы становится ясно, к каким последствиям она ведет. Пусть сумасбродные личности господствуют на Вильгельм-штрассе, какое это имеет значение для Мальсдорфа, где липовые аллеи до сих пор хранят дух кайзеровских времен? Но и сюда пробрался коричневый призрак. Маленькие будничные истории показывали мне, двенадцатилетнему, насколько сильно немецкий народ подчинился влиянию своего «фюрера».
20 апреля 1940 года местные нацистские главари Мальсдорфа сдвинули в сторону столы и скамейки в школе на улице Кенигсвег: «Пожертвования металла ко дню рождения Фюрера». Жители Мальсдорфа понесли домашнюю утварь из латуни, бронзы, меди, цинка и железа. Были там и подлинные произведения искусства, — чтобы «фюрер» смог изготовить еще больше пушек и бомб. Там я, страстный любитель граммофонов с трубами, который еще ребенком пытался спасти все, что можно, с ужасом увидел человека с безупречной граммофонной трубой, бредущего прямо к месту сбора. Там стояли люди, прижимавшие к груди или державшие подмышкой бронзовые фигурки, латунные подсвечники, металлические вазы и часы. Каждый, кто что-нибудь жертвовал, получал свидетельство. Бланки были заранее напечатаны, в них вносилась только фамилия жертвователя. На столе стояли чудесные часы, роскошная вещь. Нет, такой красоты я еще никогда не видел! Под стеклянным колпаком между латунными столбиками вращался маятник с блестящими шариками.
Даже среди тех, кто был убежден в необходимости этой акции, возникло непонимание. «Жаль все-таки этих часов», — произнес кто-то. А дежурный нацист восторженным тоном рассказывал, что часы рано утром принесла старая женщина. Она захотела пожертвовать на войну для своего «фюрера», после того как накануне услышала пламенную речь д-ра Йозефа Геббельса, призывавшего сдавать металл. Впрочем, для «фюрера» ничего не жалко, добавил он. Слово за словом в моем детском сознании складывалась мысль: «Они все безумны!» Я больше не мог все это видеть и бросился прочь. Через несколько дней, проходя мимо школы, я увидел, как коричневый сброд навозными вилами кидал предметы искусства в подогнанный грузовик. Предварительно они варварски все разбили и сплющили тяжелыми сапожищами и молотами.
Во время войны школьники постоянно собирали металлолом и тряпье. Однажды утром по дороге в школу я увидел из окна трамвая одну из таких площадок для сбора металлолома. Из кучи железа высовывалось нечто изящное. На обратном пути я внимательно обследовал эту кучу лома. Изящная ножка принадлежала цветочному столику. Крышки не было. Я старательно вытащил ножку и как можно скорее убрался подальше, потому что под страхом строжайшего наказания было запрещено уносить якобы необходимый для войны лом. Несмотря на это, я, естественно, забрал столик, дома нашел для него подходящую крышку и был очень рад, что мне вновь удалось спасти что-то от переплавки. Этот столик и сегодня стоит в моем музее в Мальсдорфе.
* * *
После школьных занятий я бродил по окрестностям частной школы Кимпеля. Чего только я там не увидел! Лавки старьевщиков примыкали одна к другой, и вскоре я точно знал, где были лучшие граммофоны и валики Эдисона, а где комоды, насадки и вертиковы. «Вертиков» происходит не от французского, а от староберлинского слова: Берлинский мастер-столяр создал в 1850 году изящный шкаф, позже их стали выпускать миллионами, и сегодня еще они стоят во многих домах, правда, по большей части, без красивой насадки. Одна из таких лавок старьевщика недалеко от моста Шиллинг-брюкке с сентября 1941 года стала моим вторым домом.
«Мебель. Покупка-Продажа» гласила вывеска на старинном здании на улице Копеникер-штрассе, 148, и ниже — «Владелец Макс Бир». Я спустился внутрь, потому что уже один взгляд на витрину наэлектризовал меня: керосиновые лампы, рамы для картин и фарфоровые фигурки. Звякнул колокольчик, в воздухе уютно пахло старой мебелью. Худая женщина с узким лицом, седая и немного изможденная, вышла мне навстречу и поздоровалась. В углу подвала стояла печь, а посередине — длинный раздвинутый стол, немедленно приковавший мое внимание: на нем теснились пепельницы, книги, граммофонные пластинки, тарелки и чашки. Под столом лежали старые латунные люстры и граммофоны. Из задней комнаты, где, как я позже узнал, хранились картины и рамы, ко мне вышел Макс Бир в своем зеленом рабочем фартуке. Я поговорил с обоими, они мне сразу же понравились, очевидно — и я им. С тех пор я приходил почти каждый день. Это нагромождение из стульев, комодов, шкафов, а между ними портреты знати в золотых рамах — ах, это было прекрасно!