Ярость Белого Волка - страница 13

стр.

И вдруг Зубов услышал голос. Прямо над своим затылком. Аж мурашки ледяные прыснули по загривку.

– Не ссы-ы! Все одно помирать когда-то!

Ванька повернулся. Над ним стоял огромный запорожец. Чуб – по губам. С голым, посеченным торсом. Окровавленный и грязный. Видно было, что его тащили лошадьми по земле. От одежды только лохмотья остались. Ни рубахи вышитой. Ни шаровар.

– А-а. Помирать. Так ведь страшно помирать, никак! – Ванька заговорил и удивился звуку своего голоса.

– Страшно не страшно. А надо. Никто два века не живет.

– А ты чего эдак-то по-нашему говоришь?

– Чего? Ты думал, на Сечь только родственники бегут? Тама, парень, кого только нет. Я сам-то из нижегородских.

– А-а… Вишь вон, на кол сажать будут. Тебя, наверно.

– Ты себя утешаешь али как? – Запорожец мотнул чубом.

– Себя утешаю, – растягивая слова, проговорил Ванька, глядя на заходящее солнце.

– Ну коли тебе так спокойнее, то утешай.

– Тебя вот сейчас на кол посадят, а мне поести принесут. Так-то.

Запорожец не стал отвечать, а лишь потрепал Ваньку по макушке, выказав плеснувшую из сердца жалость.

Закат еще полыхал вовсю, а уж за ним пришли. Содрали лохмотья, облили водой из кадки.

– Дай, сам! – Запорожец дернул рубаху из рук стражника.

Рубаха доходила до колен. А ниже – жилистые, поросшие курчавым, черным волосом икры. Запорожец зашлепал босыми ногами на двор.

Его повалили на бок. Подтянули колени к лицу. И вогнали кол. Жалобно хрустнула плоть. Но ни мольбы. Ни единого звука.

– Как такое стерпеть-то можно?! – зашептал Ванька, глядя, как окровавленные ноги запорожца, обхватив кол, двигаются вверх-вниз, пытаясь не то продлить агонию, не то торопя смерть. – А говорил вот, а говорил, что все одно – помирать.

Он бросился на пол, гремя цепью, скукожился, обхватил руками колени и задрожал всем телом.

Словно на салазках в черное небо выехал месяц. Запряг огромного ворона и покатил между звездами. Ворон шумно хлопал крыльями и выдавливал из напряженной груди протяжное: «кар-р».

Ближе к полуночи засовы вновь загремели. В дверном проеме колыхнулся силуэт.

– Ваня?! – позвал голос.

– Настенька! – Зубов поднял опухшие глаза. – Настенька! – повторил, не понимая: где он и что вокруг.

– Это я… Я. – Девушка опустилась рядом.

– Вот, Настенька. Страшно-то как, не поверишь!

Девушка протянула руку и попыталась погладить Зубова по щеке. Но тот вскинулся, отшатнулся, гремя цепью, забился в угол.

– Ты чего, Вань? Не узнал меня? Так ведь узнал!

– Он сказал давеча, – Зубов кивнул на казненного запорожца, – все одно помирать. Вот ведь как сказал-то. А у самого кол меж крыльцев вышел. Вона как торчит и светится. Я и не знал, что кровь светится. Ты чего пришла-то? Чего?

– Хлеба тебе принесла. Морса вот.

– Лучше бы ты мне, Настенька, смерти легкой принесла. Не сдюжу я такого. – Зубов кивнул на узкое окошко.

– Говорила я те. Говорила же… – Настя громко завсхлипывала.

– Так ведь я же не убивал. Не воровал.

– А ты сам-то верил али как?

– А еще как верил, Настенька, и сейчас верю. Неужто под Сигизмундом худее ходить, чем под Шуйским. Да и Димитрий, може, и впрямь настоящий. Закоснели мы все. Закаменели. Вот и Шеин каменеет в своем сидении. Не устоит он перед польской короной. Только людей зря положит в землю. Я вот точно знаю, не устоит. – Зубов перекрестился.

– А коли веришь, что прав, то чего же тогда боишься?

– Так ведь я смерти боюсь. Боли боюсь. А не того, что я не прав. Шляхта нам зла бы не сделала, не воюй мы с ней. А одела бы нас по-людски, как сейчас в Европах ходят, а уму бы разуму научила, отмыла бы нас, немытых да непричесанных. А уж как мне нравится, когда в ихних костелах попы тамошние службу на латыни читают! Красота. И стоять не надобно. И лбом в пол не надобно. А сел на лавку и внимаешь. И органу слухаешь. Душа при этом взлетает к хлябям небесным.

Зубов перекрестился. И изобразил себя сидящим на лавке в костеле. Выкатившиеся из орбит, безумные, поросшие бровями глаза шало сверкали, споря с серебром октябрьской ночи. Сквозь редкую мшистую бороду горели расчесанные до крови щеки.

– Ты вот любишь меня, Настенька. Любишь. А за что, спрашивается? Ведь я и с тобою нечестен был.