Язычник - страница 3
— Гринов? — недоверчиво спросил художник.
— Рублей… — бессильно выдохнул я.
Он выбрал друзу, нехотя вынул бумажник, брезгливо сунул мне деньги и бросил камень в карман брюк.
Понимая, что совершил предательство, я спешно воспользовался его плодами. Через минуту я уже обнимал прилавок уличного киоска и набирал снеди на всю свою скомканную «сотню»: сыр, хлеб, яблоки, вкус которых давно забыл, бутылку кагора — он хорошо восстанавливает силы. Сдачи хватило на плитку подтаявшего орехового шоколада.
Если отсюда рвануть быстрым шагом, то минут через пятнадцать я мог бы сидеть на набережной и, окунув обожженные, исколотые асфальтом ступни в прохладную невскую воду, блаженно причащаться хлебом и виноградным вином.
Бежать никуда не стал: опорожнив бутылку, я судорожно проглотил сыр с хлебом и на этом закончил сакральную трапезу в двадцати метрах от киоска. Яблоки распихал по карманам куртки, а о шоколаде тотчас забыл. В тундре я привык есть мало. Зимой — полоска вяленой оленины, летом — чашка горячей тресковой ухи с диким луком. Весною — яйца чаек и чирков, собранные в береговых расселинах, изредка молоко, осенью — горсть терпких тундровых ягод. Вот и все, что нужно человеку.
Мне предстояло перекантоваться до вечера, не привлекая излишнего внимания стражников. Пошатываясь, я плелся по Александровскому саду. Посидел у памятника Пржевальскому. Покоритель Кавказа и Азиатских степей задумчиво смотрел через спину бронзового верблюда, и я заново поразился его необъяснимому сходству с «отцом народов». Что ж, каждый «отец» был чьим-то сыном. Но стоило немного отвлечься, и шаманская защита слабела. Редкие прохожие глазели на мои пыльные, босые ноги.
Обогнув Адмиралтейство, я вышел к Петропавловке.
С Нарышкина бастиона уныло ухнула пушка — полдень. У серой стены Алексеевского равелина бронзовые, олимпийски спокойные нудисты лениво бросали мяч.
На узком песчаном пляжике загорающих было немного. В мазутном песке копошились откормленные чайки. Речной, пахнущий рыбой ветер сдувал с тела жар и испарину болезненной сытости. Я расстелил куртку и улегся на обожженную спину, впитывая солнце белой татуированной грудью. Под моей правой ключицей синело аккуратное веселое солнышко, таким его рисуют дети на асфальте. Под левой — округлый волнистый знак, обозначающий луну. Моим настоящим украшением были знаки, напоминавшие веточки скандинавских рун, вытатуированные крупно и тщательно. Это было название рода и мое шаманское имя, под которым я значился в некой небесной метрике.
Когда-то я ненавидел татуировки — теперь расписан сам, как туземный божок, на зоне эта почти сплошная роспись называется «испортиться до талого». Что творилось у меня на спине, я даже ни разу не видел, но, по словам очевидцев, именно там пролегала моя «шаманская тропа», так что я вполне мог самостоятельно камлать и лечить хворобы души и тела пеплом очага и оленьей кровью. Но настоящее шаманство невозможно без особого священного безумия, северные шаманы называют его «менерик».
Неподалеку две девчушки-дощечки загорали топлесс и потешно корчили из себя европеек. Я немного разволновался от близости запретной белизны, предназначавшейся к тому же не для меня, а для гогочущих иностранцев. Девчонки еще некоторое время хихикали, словно гимназистки в зоопарке, обсуждая меня, «хипповатого неформала», а я лежал и вспоминал, как впервые увидел обнаженной Ее.
В то незапамятное лето, когда я и мой дружок Ляга были отвратительными прыщавыми подростками, наши щекотные, едва пробившиеся страсти представлялись нам разнузданными и развратными, но как целомудренны и дики мы были внутри.
Бережки, куда нас ссылали каждое лето, были просто стариковскими выселками. Ляга жил у бабушки, а я был сиротой и двоюродная тетка почти задаром сплавляла меня к «хозяйке» Филидоровне, «Помидоровне», как звал ее остроумный Ляга.
— Эй, Бледный Лис, хочешь увидеть русалку? — ухмыляясь, предложил мне Ляга.
— Утопленницу, что ли?
— Живую, с сиськами! Приходи ровно в шесть на запруду. Охренеешь!
Маленький толстенький Ляга уже тогда фантазировал с размахом молодого Гоголя.