Язык, память, образ. Лингвистика языкового существования - страница 34
Каждая эпоха в истории лингвистики воплощает это стремление в образ, соответствующий ее философскому самосознанию. Так, XVIII век рассматривал современное состояние языков, со всей присущей им иррегулярностью и нелогичностью строения, как результат их порчи и деградации на путях развития цивилизиции, отклонившейся от естественных первооснов. Образ идеально правильного языка проецировался в доисторический золотой век, вместе с идеалом «естественного человека»; в простоте «примитивных» языков видели знак их большей близости к этому первоначальному идеальному состоянию (крайняя скудость сведений о «примитивных» языках немало способствовала этому заблуждению).
В XIX веке рационалистический идеал разумной простоты уступил место романтическому идеалу разумной сложности — тому, что романтики называли «органичностью». В этой перспективе экзотические языки вызывали восхищение уже не своей наивной простотой, но, напротив, богатством и полнотой своих форм. Состояние современных европейских языков, со всеми типичными для них лакунами и разрывами в сией темной сетке парадигм, стало рассматриваться как результат длительного исторического развития, в процессе которого эти языки прошли через целый лабиринт изменений. Неудивительно, что у праязыка, как он реконструировался сравнительно-историческим языкознанием в прошлом веке, обнаруживалась чрезвычайно сложная и богатая, но более правильная структура, по сравнению с последующими историческими состояниями. Сложная сеть законов и подзаконов, описывающих исторические изменения языков, постепенно укрупнялась при ретроспективном восхождении ко все более глубоким доисторическим состояниям, приводя, как к вершине пирамиды, к Ursprache. Вера в идеальную разумность Ursprache, и как следствие этого, в возможность реконструировать его во всей первозданной целостности на основании строго формулируемых (не допускающих исключений) исторических законов рухнула лишь на рубеже нового столетия.
В языкознании XX века, с его представлением о языке как структуре, идеальный образ языка переносится из доисторических времен в сознание, подсознательную интуицию, или врожденную (генетически программированную) языковую способность говорящих[69]. Предполагается, что интуитивное знание говорящего представляет собой совершенную, идеально работающую структуру. В этом случае причиной того, что наличный языковой материал не вмещается полностью ни в какое существующее его описание, признается несовершенство этого описания по сравнению с совершенной структурой, которой интуитивно располагает каждый говорящий. Лингвист XX столетия стремится преодолеть этот разрыв с таким же упорством и с такой же надеждой на конечный успех, с какой лингвист предыдущего столетия стремился к реконструкции абсолютно изначальной исторической эпохи, когда язык пребывал в полном и идеальном единстве, или с какой мысль эпохи Просвещения устремлялась к изначальной разумной «естественности» вещей, не зараженной никакими непоследовательностями и алогизмами, связанными с развитием цивилизации.
Между тем, если признать, что говорящему субъекту для целей долгосрочного употребления языка, то есть для целей языкового существования, невыгодно пользоваться теми операционными возможностями, которые открывают перед ним регулярные аспекты строения языка, — языковая иррегулярность и идиосинкразия предстает в ином свете. Наличие иррегулярности оказывается важнейшим позитивным фактором в устройстве языка, без которого успешное пользование языком было бы — парадоксальным образом — чрезвычайно затруднено.
В процессе овладения языком человек не может не замечать те немедленные выгоды, которые несет ему обобщение и рациональная организация имеющихся у него сведений. Однако на пути его усилий, направленных на рациональное овладение материалом, все время вырастают идиосинкретичные, «неправильные» явления, «не имеющие смысла» с точки зрения логики языковых порядков, которую наш говорящий субъект сумел, как ему казалось, уловить в уже известном ему языковом материале. Все эти «неправильности» и «аномалии» перечеркивают его аналитические усилия, дробят их, делают формулируемые правила и закономерности все более мелкими и сложными, все более относительными, все менее пригодными для быстрого и безусловного применения. Рационализирующая работа мысли говорящего (все равно, питается ли она его собственными наблюдениями над языком или получаемыми извне сведениями) теряет единство плана и ясность перспективы, увязает в лабиринте разнонаправленных соположений и противопоставлений. В этих условиях его усилия невольно все более обращаются к материалу как таковому — к тому, чтобы как можно больше расширить репертуар отложившихся в памяти и готовых к употреблению частичек языковой фактуры. Чем шире и прочнее этот постепенно откладывающийся в его сознании фундамент языкового употребления — тем меньшее значение сохраняют для него даже те островки регулярности, которые выдержали проверку расширяющимся языковым опытом; говорящему, мысль которого направлена на массированное репродуктивное усвоение языкового материала, становятся попросту ненужными какие бы то ни было правила построения, независимо от степени их пригодности. Самой «силою вещей» — тяжестью языковой материи, со всей присущей ей нерегулярностью и пестротой — мысль говорящего направляется по менее экономному, но в конечном счете более эффективному пути.