Юла - страница 7
– У нас сегодня пекут оладьи, – сообщает мне Беня радостную весть, когда я уже стою у дверей и у меня от голода подводит живот.
И я бегу в своем рваном тулупчике домой и застаю там маму, которая только что пришла из лавки и греется у печки. Нос у нее красный, руки тоже красные и опухшие, она продрогла насквозь. Мама видит меня, и лицо ее сияет.
– Из синагоги?
– Из синагоги, – лгу я ей.
– Читал вечернюю молитву?
– Читал вечернюю молитву, – лгу я снова.
– Согреешься, сынок, и благословишь ханукальные свечи. Сегодня уже последний день хануки.
8
Конечно, если бы у человека были одни только неприятности, ни капли радости, ни крупицы счастья, он бы, определенно, не смог этого вынести и покончил бы с собой. Я имею в виду мою маму, бедную вдову, которая маялась день и кочь, недоедала, недосыпала, и только из-за меня, только для меня. Разве она не заслуживала немного радости? Каждый человек понимает слово «радость» по-своему.
Моей маме ничто на свете не могло доставить большую радость, чем когда в субботу и в праздники я произносил для нее молитву над едой, освящал для нее пасхальную трапезу, а в хануку благословлял для нее ханукальные свечи. Над чем молитва – над вином или над пивом; какая трапеза – гусиные шейки или просто кусочек мацы с водой; какие ханукальные свечи – в серебряной лампаде или воткнутые в разрезанную картофелину, – честное слово, дело не в вине, не в гусиных шейках и не в серебре, суть совсем в другом: суть в том, как произносится молитва над едой, как справляется трапеза, как благословляют ханукальные свечи. Впрочем, к чему слова, что тут долго толковать, – достаточно, когда я совершаю благословение, понаблюдать за лицом моей матери, – как все оно озаряется улыбкой, сияет, светится. Это и есть настоящая радость, подлинное счастье. Я наклоняюсь над разрезанной картофелиной и нараспев произношу благословение; я читаю, а моя мама тем же напевом тихо повторяет за мной слово за словом. Я читаю, а мама смотрит на меня и шевелит губами, и я знаю, о чем она в это время думает. «Совсем он! – думает мама. – Как две капли воды, долгие годы ему!» И я чувствую, что заслуживаю быть растерзанным на куски, словно эта картофелина. Как я мог обмануть маму, и так некрасиво обмануть! Продал маленький молитвенник и деньги проиграл в юлу! Продал, продал, все продал!
Фитили в картофелинах, мои ханукальные свечи, чадят; чадят до тех пор, пока совсем не гаснут. И мама говорит мне:
– Иди умывайся, будем есть картофель с салом. В честь хануки я купила стаканчик гусиного сала, свежего, вкусного!
Охотно иду я умываться, и мы садимся за стол.
– У людей в последний день хануки пекут оладьи, – говорит мама со вздохом, и я вспоминаю Бенины оладьи и Бенину юлу, которая обошлась мне в целое состояние, и чувствую, как меня, словно иголкой, кольнуло в сердце. И больше всего болит у меня душа и больше всего грызет раскаяние из-за молитвенничка.
Даже ночью не оставляют меня тяжелые мысли. Я слышу, как мама вздыхает, как она хрустит пальцами; я слышу, как скрипит под ней кровать, и мне кажется, что кровать ее не скрипит, а стонет. А на дворе завывает ветер, он стучит в окно, рвет крышу, свистит в трубе, издает длинное, протяжное вью-ю-ю-ю! А сверчок, который завелся у нас с некоторого времени, стрекочет в щели: чири-ри, чири-ри! А мама все вздыхает, стонет и хрустит пальцами, каждый ее вздох, каждый стон отдаются в моем сердце. Я еле сдерживаюсь. Вот-вот я спрыгну с постели, подойду к маме, припаду к ее ногам, буду целовать ей руки и покаюсь во всех моих великих грехах. Но я не делаю этого; я укрываюсь с головой всеми мамиными юбками, чтобы не слышать, как мама вздыхает и стонет и как скрипит ее кровать, глаза у меня слипаются, а ветер дует и свистит: вью-ю-ю-ю… а сверчок все трещит: чири-ри, чири-ри, чири-ри! Перед моими глазами вертится, как юла, какой-то человек, как будто знакомый; да ведь это ребе! Я бы мог поклясться, что передо мной ребе в остроконечной ермолке с библией в руках. Он вертится, вертится, вертится, как юла. Его остроконечная ермолка мелькает перед глазами, а пейсы развеваются по воздуху. Нет, это не ребе, это юла! Диковинная юла, живая, в остроконечной ермолке и с пейсами. Понемногу, понемногу ребеобразная юла или юлообразный ребе перестает вертеться, и на этом месте вырастает фараон, царь египетский, про которого мы учили за неделю до хануки; фараон, царь египетский, стоит передо мной голый, совсем голый – он только что вышел из реки и в руках у него мой молитвенник, мой маленький всезнайчик. Я не могу понять, как он попал к нему, к этому злодею, который купался в еврейской крови… И я вижу семь коров, тощих, изможденных, кожа да кости, с большими рогами и длинными ушами, все они бросаются ко мне, одна за другой, открывают рты и хотят меня проглотить. Откуда ни возьмись появляется Беня, мой товарищ Беня, хватает коров за длинные уши и начинает крутить их, и кто-то тихо плачет и вздыхает, стонет и всхлипывает, и свистит и стрекочет, и кто-то стоит возле меня и тихо говорит: