За Москвой-рекой - страница 40
Островский улыбнулся недавнему воспоминанию. Действительно, простыл он месяц назад, после премьеры «Своих людей» в Большом. Театр был переполнен. После спектакля толпа молодежи подхватила Островского на руки и с фанатическим энтузиазмом понесла его по площади, позабыв, что он ничем не защищен от двадцатиградусного мороза, С открытой грудью, в одном фраке, он было поплыл на руках ликующей толпы мимо озаренного театрального фасада в сторону Китайгородской стены, к тому, упоминавшемуся в спектакле зданию у Воскресенских ворот, где находилась «яма» — долговая тюрьма для банкротов… Молодежи хотелось пронести автора «Своих людей» мимо этого места, как бы символизируя жизненную правду спектакля. Раздавались крики: «Виват, Островский!», «Наша взяла!» Самые восторженные непременно желали вот так, с драматургом на руках, продефилировать по всей Красной площади и вдоль Китайгородской степы, набережными Москвы-реки и Яузы доставить его до дому!
К счастью, театральные служители сразу же догнали толпу еще у самого театра, укрыли Островского шубой и уговорили молодежь уложить писателя в сани. Однако толпа и от саней не отстала! Люди бегом следовали за ними до Николо-Воробинского переулка, сгрудились перед скромным флигелем и не хотели расходиться!
Со времен давнишних старанием полицейских властей была некогда установлена на пустыре перед «устьем» переулка полосатая будка. Доживал в ней свой век старик будочник, некогда имевший на вооружении алебарду, впоследствии куда-то исчезнувшую. Старик, потревоженный уличным шумом, высунулся из будки и во все глаза глядел на небывалое возвращение домохозяина к своему тихому семейству… Будочник видел, как взволнованный Александр Николаевич, во фраке и небрежно накинутой на плечи шубе, под восторженные возгласы обнимался и целовался на пасхальный манер с ближайшими к нему юнцами провожатыми. Напоследок он крикнул им всем с крылечка:
«Милые мои! Как я жалею, что мой дом не может вместить всех вас, дорогих моих, поздних гостей!» Слова эти потонули в криках толпы: «Браво!», «Фора!», «Ура!», будто все это происходило в театральном зале.
В самом же театре артисты, оркестранты, капельдинеры всерьез тревожились, не отзовутся ли эти триумфальные проводы на шатком здоровье писателя, всегда чувствительного к сквознякам и холодному ветру.
И действительно, схватил он изрядный насморк, а приступы кашля не переставали мучить его до самой масленой… Тем не менее он никогда еще так остро, как в тот вечер, 31 января 1861 года, не ощущал бремени и сладости писательской славы…
Спутница искоса поглядывала на возницу. Ее смешила серьезность, с какой тот правил лошадью.
Из Мамоновского они свернули в Трехпрудный, оставили позади длинный забор густого, пышно разросшегося сада Глазной больницы, сейчас утонувшего в сугробах. Некогда места эти принадлежали к патриаршим владениям, и славилась здесь белизною стволов старинная березовая роща. А три пруда служили святым отцам для разведения зеркальных карпов… Один из этих, некогда патриарших, прудов уцелел, и сейчас, при свете первых фонарей, на его снежном покрывале темнели лупки прорубей.
По всем этим тихим переулочкам между Тверской и Большой Никитской, где вперемешку с барскими особняками ютились и совсем небогатые, по довольно вместительные жилые строения в два и даже в три этажа, Островский не раз прогуливался с Косицкой в теплые весенние вечера после спектаклей. Он увлеченно рассказывал ей эпизоды из московской истории, связанные с этими уголками столицы, толковал смысл и происхождение древних названий — Козихинского, Палашовского, Благовещенского переулков, Спиридоньевки, Большой и Малой Бронных, урочища «Козье болото», где монахи разводили коз для настрига тончайшей шерсти — козьего пуха… Артистку все это живо интересовало — она любила русскую старину, играла на старинных инструментах, пела народные песни.
Любовь же Павловна показывала собеседнику, где в этих переулках обитают ее и его лучшие, самые восторженные поклонники — учащаяся, студенческая молодежь, преимущественно университетская. Островский, сам некогда учившийся на юридическом факультете, шутливо называл этот уголок «Латинским кварталом Москвы».