За тех, кто в дрейфе! - страница 4
— П-пошёл к ч-чёрту! — рычал Филатов.
— Лексикон явно не мой, — улыбался Семёнов.
— Зато осёл тот самый! — возражал Бармин.
Станцию открыли на третьи сутки.
Лучшей льдины Семёнов, кажется, ещё не заполучал. Два на два с половиной километра, трёхметровый паковый лёд, а вокруг, как мечтал, льды молодые, толщиной около метра. На них-то Семёнов и оборудовал лучшую посадочную полосу, какую когда-либо имел в Арктике: «оборудовал» не то слово, лёд здесь был настолько ровным, что и делать ничего не пришлось, разве что прогулялись по нему, самую малость подчистили и разметили полосу. Когда начались регулярные рейсы — завоз людей и грузов, лётчики на ту полосу садились с песней: длина — побольше километра, ширина — метров двести пятьдесят. «Как в Шереметьево! — похваливал Белов. — Умеет же Серёга выбирать льдину!»
Ну, это Коля скромничал, выбирали вместе.
Льдину ли?
В тот вечер, когда её нашли, Семёнов и его ребята проводили самолёт, разбили на льду палатку, хорошенько подзакусили и улеглись отдыхать. С метр от пола — жара не продохнуть, на полу — минус десять, залезли в спальные мешки. Семёнов долго не мог забыться, лежал в спальнике и думал, не совершил ли в чём ошибку. Восстановил в уме план Льдины, несколько раз мысленно её обошёл, замерил высоту снежного покрова, торосов, прошёлся по периметру лагеря и, утвердившись в хорошем своём впечатлении, собрался было отключиться, как вдруг до него донеслось бормотание дежурного Филатова.
Семёнов осторожно выглянул из спальника. Притулившись к газовой печке, Филатов отрешённо смотрел перед собой и бормотал одну и ту же фразу; потом, по интонации судя, перекроил её, опять пробормотал несколько раз и вернулся к первоначальной, которая, видимо, пришлась ему по вкусу, так как он вытащил записную книжку и стал черкать карандашом.
Семёнов улыбнулся, поудобнее улёгся и закрыл глаза.
А фразочка та врезалась ему в память, и он не раз вспоминал её во время дрейфа.
«Не Льдину ты выбираешь — судьбу…»
Из записок Бармина
Незадолго до событий, в которые я оказался вовлечён, меня пригласил на встречу кружок «Юный полярник». Обычно я отказываюсь от такой чести, полагая, что есть более достойные кандидаты, но на сей раз юные энтузиасты доставили меня приводом и, поставив перед собой, потребовали: «Рассказывайте!»
Припёртый к стенке, я лепетал что-то насчёт того, что ничего особенного со мной не случалось, но потом, не в силах выдержать осуждающих взглядов, разошёлся и стал рассказывать. Сначала о том, как мы — начальник станции Семёнов, его ближайший друг и заместитель метеоролог Гаранин, врач Бармин, механики Дугин и Филатов прилетели расконсервировать станцию Восток — полюс холода нашей планеты, отпустили самолёт и попали в ловушку: дизели, без которых на Востоке нельзя жить, оказались размороженными. Я не скрыл ничего: ни наших бурных споров и взаимных обвинений, ни железной настойчивости, с какой Семёнов заставил нас, полумёртвых от холода и горной болезни, из двух дизелей монтировать один, ни трагической истории с разбитым аккумулятором — я не назвал лишь фамилии человека, который его уронил…
В жизни ещё у меня не было столь благодарных слушателей! Со станции Восток я перенёсся на антарктический берег, на Лазарев, где одиннадцать отзимовавших полярников ожидали, когда «Обь» наконец заберёт их на борт, а «Обь» никак не могла подойти, и мы, обречённые на вторую зимовку подряд, «одиннадцать рассерженных мужчин», переходили от отчаяния к надежде, от надежды к отчаянию, а когда за нами прилетели две «Аннушки», из которых одна оказалась повреждённой, замерли в ожидании: кому на каком самолёте лететь?
А ночью, растревоженный воспоминаниями, я долго ворочался и не мог уснуть. Там, на Востоке, Семёнов своим жестоким приказом из двух дизелей монтировать один спас нам жизни. На Лазареве Андрей Гаранин своей единственной правдой — отказаться от полёта на одиноком ЛИ-2, поскольку это опасно для жизни экипажа, спас нашу честь. Они всегда дополняли друг друга, Николаич и Андрей Иваныч, они были двое в одном: Семёнов — воля коллектива, Гаранин — его совесть…