Забытые смертью - страница 6

стр.

— Так ты счастливая! Дочь имеешь!

— Все ждала, когда за мною и дочкой Андрей придет, домой забрать. А он даже не навестил, не позвонил ни разу. Будто околел! — сорвалось ненароком злое, и слезы снова полились по щекам. — Забрала меня из роддома мать. Вместе с Наткой. И через две недели окрестили мы ее. Записали Натальей Андреевной. А еще через месяц отправили меня старики в город доучиваться. Да все наказывали не встречаться с Андреем. Я бы и рада. Да только успела войти в институт, узнала, что отчислили меня. И причину назвали — аморальное поведение и крещенье ребенка в церкви. Второе было основным. Я к Андрею кинулась за помощью. Он уже в горкоме партии вторым секретарем был. Увидел меня, весь красными пятнами покрылся и говорит: «Уходи отсюда и не позорь меня — деревенщина! Помогать материально буду, но жить с тобой — ни за что! Опозорилась сама и меня за собой в грязи утопить хочешь? Не буду я тебе помогать. Зачем крестила в церкви девчонку? Или с ума сошла?» Тут и я не сдержалась. — Вспомнила баба, как запустила мраморной тяжеленной чернильницей в холеное лицо. Как разбила на голове мужика массивную пепельницу и поливала отборной бранью за все пережитое. — Всю рожу я ему исцарапала. Все ребра истолкала гаду. За все разом. За свои слезы и позор, за Наткину безотцовщину. И сказала, что подам на алименты. Он враз как ошалел. Вскинулся весь. И говорит: только попробуй опозорить меня, жизни не обрадуешься. Я тогда ничего не знала и не поняла. Пообещала, что завтра же отдам заявленье в суд. Он меня, дуру, уговаривал жить спокойно: «Сам, без суда помогать буду. Не ходи, не трепи мое имя». Да только обманутый однажды в другой раз уже не поверит. Так и я… Как обещала, отдала заявленье в суд на следующий день. А едва домой вернулась, даже переодеться не успела, за мной приехала машина из психушки. Никто не понял, что случилось, как на меня натянули смирительную рубашку, затолкали в машину и увезли в дурдом, даже не предупредив родных, куда меня денут.

— Вот паскуда! Башку такому снести мало! Кобель вонючий! За что жизнь изломал? — посочувствовал Колька, матюгнувшись в кулак.

— Я тогда еще не поняла, что судья и Андрей — как воры одной шайки — меж собой связаны круговой порукой. И, улучив момент, сбежала из дурдома и сразу в суд. Мол, недоразуменье разрешите. Я не сумасшедшая. Андрюху избила не от буйства, а за то, что он — кобель, бросил меня с ребенком. Но так и не успела досказать. Не увидела, не приметила ничего. Только-то и опомнилась, когда опять в смирительной рубашке оказалась. И по новой кинули меня в дурдом, но уже не в общую, в закрытую под замок, зарешеченную палату Где санитары из меня память выколачивали сапогами. А когда увидели, что молоко на рубахе проступило, щипать стали. Водой холодной поливать из брандспойта. Три дня мне спать не давали. Ни куска хлеба, ни глотка воды. Пока молоко с кровью не перемешали — не успокоились. Всю любовь они из меня вышибли. Заодно и веру в людей. В закон, каким кобели как яйцами крутят. Прикинулась я тихоней, смирившейся. А саму зло точит. Ведь вот зачем именно мне на пути говно попалось? Зачем я его полюбила, зачем поверила? За что он мне всю жизнь испоганил? И сколько себя ни уговаривала, не могла забыть. Ну а меня уколами замучили. На день по два десятка. От них и нормальному свихнуться недолго. Я столько хлеба не съела, сколько в меня насильно гадости всякой влили. Собьют кулаком санитары, завалят на пол. Руки на затылок вывернут так, что свету не рад. И всобачат сразу несколько уколов. От них все нутро наизнанку выворачивало от рвоты, отшибало намять, бросало в сон на несколько дней. А когда через два месяца родные пришли навестить, ни мать, ни отец меня не узнали и поверили, что свихнулась я, что забирать меня домой не просто не стоит, а и опасно. Они увидели меня через окно. Поговорить не дали. Ушли старики, поверив врачам, — всхлипнула Фелисада.

— Что ж, больше не повезло сбежать? — спросил Никитин.

— Трижды я убегала из психушек. И каждый раз меня ловили и увозили все дальше, пока не у казалась во Владивостоке. Оттуда выбраться не было никакой возможности. Правда, коль самой не выскочить, придумала другое. И, как только к больным приходили родственники, передавала с ними письма для своих, чтобы отправили. И жалобы… Какие ночами писала, пока санитары спали, — горестно вздохнула баба и продолжила: — За три таких жалобы я едва выжила. Кинули меня в подвал. В клетку закрыли. Без жратвы неделю держали. Не одну меня, конечно, поначалу крепилась. А потом, когда почуяла, что жизнь покидает, из-под себя жрать стала. Уже в полубреду. Вот в этом состоянии меня и показали комиссии, которая по жалобе приехала. Глянула она, нюхнула и ходу… Я их и не увидела. Сознанье на тот момент отказало. Да и где ему было сохраниться, если уже из-под себя взять было нечего. Ох и мордовали меня санитары за каждую жалобу, за всякое заявление. И все по голове колотили. Она у меня стала хроническим кипящим горшком, в каком едва просыпалась память, ее тут же вышибали и вытряхивали.