Закат и падение Римской Империи. Том 1 - страница 17

стр.

Его "Мемуары" и служащие для них продолжением пись­ма, большею частью адресованные лорду Шеффилду, инте­ресны именно потому, что в них отражается добродушие, всегда неразлучное с душевным спокойствием и невзыска­тельностью, и чувство привязанности, если не очень нежное, то по меньшей мере очень искреннее, по отношению к тем, с кем он был связан узами родства или дружбы; эта привязанность высказывается без особенного жара, но непринужден­но и искренно. Продолжительная и тесная дружба, связав­шая его с лордом Шеффилдом и с Дейвердёном, служит до­казательством того, к какой сильной привязанности он был способен и какую сильную привязанность он мог внушать другим; впрочем, и не трудно понять, что можно было при­вязаться к такому человеку, который изливал в обществе своих друзей всю чувствительность своего сердца, никогда не знавшего страстей, который делился с этими друзьями нео­цененными сокровищами своего ума и у которого была чест­ная и скромная душа, хотя и не придававшая большой пыл­кости его уму, но зато и никогда почти не омрачавшая его яркого сияния.

Однако в последние годы жизни Гиббона его душевное спо­койствие было нарушено тем направлением, которое приня­ла французская революция. Когда он убедился, что обма­нулся в том, чего ожидал от нее, он стал не одобрять ее с та­кой горячностью, какой не отличались даже французские эмигранты, с которыми он видался в Лозанне. Он был неко­торое время в ссоре с Неккером; но так как он был хорошо знаком с характером и намерениями этого достойного чело­века и так как он сожалел о его несчастиях и разделял его скорбь по поводу постигших Францию бедствий, то между ними скоро восстановились старые дружеские отношения. Революция произвела на него такое же впечатление, какое она производила на многих людей, которые хотя и были людьми просвещенными, но писали более то, что им прихо­дило на ум, нежели то, что мог бы поведать им опыт, которо­го у них не было: она заставила его придавать еще более зна­чения тем мнениям, которых он давно придерживался. По поводу этой революции он говорит в своих "Мемуарах": "Мне несколько раз приходила мысль написать разговор мертвых, в котором Вольтер, Эразм и Лукиан признались бы друг пе­ред другом, что крайне опасно предавать старинные суеве­рия поруганиям слепой и фанатической толпы". Конечно, только потому, что Гиббон был живой человек, он не принял бы участия в этих признаниях в качестве четвертого собесед­ника. Он в ту пору утверждал, что он нападал на христиан­ство только потому, что христиане уничтожали политеизм, который был древней религией империи. В одном из своих писем к лорду Шеффилду он говорил: "Первоначальная цер­ковь, о которой я отзывался с некоторым неуважением, была нововведением, а я был привязан к старым языческим поряд­кам". Он так любил высказывать свое уважение к старинным учреждениям, что иногда в шутку забавлялся тем, что вступался за инквизицию.

В 1791 г. лорд Шеффилд вместе со своим семейством посе­тил его в Лозанне; он обещал в скором времени отдать этот визит в Англии, но он был вынужден откладывать это тяже­лое путешествие с одного месяца на другой по причине постоянно усиливавшихся во Франции революционных смут, по причине войны, грозившей путешественникам серьезны­ми опасностями, и, наконец, по причине своей чрезвычай­ной тучности и некоторых недугов, к которым он долго отно­сился с небрежением, но которые с каждым днем все более и более затрудняли его движения; наконец, получив в 1793 г. известие о смерти леди Шеффилд, которую он очень любил и называл своей сестрой, он отправился в ноябре этого года утешать своего друга. Месяцев через шесть после его прибы­тия в Англию его недуги, зародившиеся более чем за трид­цать лет перед тем, до такой степени усилились, что прину­дили его согласиться на операцию, которая возобновлялась несколько раз и не отнимала у него надежды на выздоровле­ние до 16 января 1794 г. В этот день он кончил жизнь и без волнений, и без скорби.

Гиббон оставил после себя память, которая дорога всем, кто его знал, а его имя стало известно всей Европе. В его "Истории упадка и разрушения Римской империи", может быть, найдутся некоторые менее тщательно обработанные части, которые обнаруживают усталость, неизбежную при такой громадной работе; можно бы было пожелать, чтобы в них было побольше той живости воображения, которая пере­носит читателя в среду описываемых ему сцен, и побольше той теплоты чувств, которая, так сказать, заставляет его участвовать в этих сценах и вносить в них свои собственные страсти и личные интересы; там, может быть, найдутся та­кие суждения о добродетелях и пороках, которые заходят в своем беспристрастии слишком далеко, и читателю прихо­дится иногда пожалеть, что остроумная проницательность автора, умеющая так хорошо различать и разлагать состав­ные части явления, не часто уступает место тому поистине философскому уму, который, напротив того, соединяя их в одно целое, придает более реальности и жизни предметам, изображаемым в их совокупности. Тем не менее всякий бу­дет поражен отчетливостью этой громадной картины, объяс­нительными к ней рассуждениями, почти всегда верными, а иногда и глубокомысленными, а также ясностью этих объяс­нений, которые останавливают ваше внимание, не утомляя его, и в которых нет неопределенности, раздражающей вооб­ражение и приводящей его в замешательство. Не менее по­разительна и та редкая обширность ума, которая, пробегая громадную арену исторических событий, заглядывает в са­мые сокровенные ее уголки, обрисовывает ее со всех точек зрения, какие только возможны, и, заставляя читателя, так сказать, осмотреть события и людей со всех сторон, доказывает ему, что неполнота взгляда всегда ведет к заблуждению и что в той сфере, где все связывается между собою и согласовывается, необходимо знать все для того, чтобы иметь пра­во судить о малейшей подробности. При чтении "Истории упадка и разрушения Римской империи" интерес к рассказу никогда не ослабевает благодаря проницательности истори­ка, благодаря той удивительной прозорливости, которая пос­тоянно раскрывает перед вами постепенность хода событий, выясняя их самые отдаленные причины; по моему мнению, нет такого уважения и таких похвал, которых не заслужива­ли бы и это громадное разнообразие познаний и идей, и то мужество, с которым автор решился применить их к делу, и та настойчивость, с которой он довел это предприятие до конца, и, наконец, та умственная свобода, которую не стес­няют ни существующие учреждения, ни условия времени и без которой нет ни великих историков, ни настоящей исто­рии. Мне остается сказать еще одно только слово в похвалу Гиббону: до него не было написано подобного сочинения, а после него - какие бы ни потребовались в некоторых частях его "Истории" исправления и улучшения - нет более надо­бности его писать.