Замурованное поколение - страница 8
— Может быть, — снова пожал он плечами с безразличным видом, после чего, не дочитав, сложил газету, обошел стол и направился в свою спальню.
— Ты уходишь? — спросила жена.
Он на мгновение задержался.
— Ненадолго. Вернусь до часу.
— Мне не нравится, — сказал я, вытягивая руки вперед и внимательно разглядывая ноготь, который, как я только что обнаружил, сломался. — Мне не нравится, что ты уходишь так часто. Сегодня вечером ты уже побывал в кино…
— Я же не сказал, что снова иду в кино, — остановился он у самой двери. — У нас собрание.
— Собрание? — переспросил я, поднимая на него глаза.
— Да, собираются ребята нашего факультета. Нас не устраивает положение вещей и…
— Мне будет очень жалко, если ты попадешь в какую-нибудь историю, — прервал его я. — Думай, как хочешь, но держи свое мнение при себе.
Он посмотрел на меня очень пристально и вдруг захохотал, и в хохоте его был какой-то презрительный оттенок, всегда немного обижавший меня.
— Что толку думать молча?
— Есть толк… — начал я, не зная еще сам, что сейчас скажу. Я чувствовал глубокую досаду и с раздражением отметил про себя, что это случалось всякий раз, как мы начинали более или менее серьезный разговор
— В чем он? — упорствовал Алехо.
— Но, черт побери! — Я нетерпеливо вскочил со стула. — Тебе всего-навсего девятнадцать лет. Неужели твое мнение кажется тебе таким важным, что ты не можешь молчать?
Он провел нижней губой по кончикам верхних зубов и сдвинул ноги, стукнув ботинком о ботинок.
— Ты думаешь, я ничто. Потому что мне девятнадцать лет…
— Отец этого не сказал, — запротестовала Бернардина.
Он продолжал, словно не слышал ее слов:
— …примерно столько же, сколько было тебе, когда ты воевал. Ты сам много раз говорил об этом, вспомни!
— Что ты этим хочешь сказать?
— Ты должен был бы считать, что если в этом возрасте человек достаточно созрел, чтобы подвергаться смертельной опасности, значит, он также имеет право на собственное мнение.
— Никто у тебя этого права не отнимает.
Он расставил ноги, засунул руки в карманы:
— Иногда мне кажется, что отнимают.
— Лишь потому, что мы не хотим, чтобы с тобой что-нибудь случилось, Алехо. Вспомни о тех твоих товарищах, которых арестовали…
Он открыл и снова закрыл рот, и от подобия улыбки лицо его скривилось, это была нервная улыбка.
— Мама, я сказал только, что иду на собрание… Приду не поздно, — добавил он, затем повернулся и исчез в коридоре.
Мы с Бернардиной ничего друг другу не сказали, молчание наше было немного пристыженным, неловким, его нарушал лишь приглушенный шум, доносившийся с кухни, — Эмма мыла тарелки. Неизвестно для чего я встал и включил радиоприемник. Пока лампы прогревались, жена сказала мне:
— Мы не должны бы разрешать ему так часто уходить…
— Да, конечно, не должны.
— По временам меня это беспокоит.
Я рассеянно кивнул. Хорошо, что я ничего не сказал ей о фотографиях, особенно о той, потому что моя интуиция, как видно, не подвела меня, когда, просматривая снимки, я больше значения придал трупу, чем девушке. Теперь у меня не осталось ни малейшего сомнения, что Алехо что-то скрывает. Он не сумел, не захотел использовать возможность честно и открыто рассказать обо всем, а это заставляет предположить, что он виновен, не обязательно в убийстве, но наверняка в соучастии. И теперь меня больше всего пугало его безмятежное спокойствие. Ни в манере держаться, ни во взгляде Алехо я не заметил ничего, что выдавало бы его волнение, вообще какое бы то ни было чувство, как будто в душе он был доволен сам собой и не знал за собой никакой вины…
Я сел в кресло у радиоприемника, из которого лился глухой голос французской певицы, исполнявшей песню на своем родном языке. Мне было не по себе. Я много раз сталкивался со всевозможными проблемами, порой весьма сложными, и привык решать их без особых колебаний, но теперь весь мой опыт, вся моя уверенность оказались ни к чему. Быть может, потому, что была не вполне ясна суть проблемы; а может, и потому, что какая-то часть меня отказывалась признать даже существование этой проблемы и верила, что из-за какого-то недоразумения я пошел по ложному следу. Хуже всего было, что я никого ни о чем не мог спросить, ни с кем не мог поделиться заботами и у меня не было никакой возможности провести самому или поручить кому-нибудь расследование дела, которое могло означать катастрофу для всей нашей семьи.