Западный канон - страница 54
Думаю, чтобы читать ирониста столь же последовательного и пленительного, как Чосер, нужно вернуться назад, к Яхвисту, или забежать вперед, к Джонатану Свифту. Одна из моих любимых нападок на «Книгу J» — вопрос одного библеиста: «Отчего профессор Блум полагает, что три тысячи лет назад существовала ирония?» Чосер — не Священное писание, поэтому ученым проще признать непростую истину: у столь универсального рассказчика, как автор «Кентерберийских рассказов», редко встретишь неиронический пассаж. Возможно, законный литературный родитель Чосера — Яхвист, а его законное чадо — Джейн Остен. Три этих автора сделали иронию главным своим инструментом постижения и созидания — и читатель вынужден самостоятельно постигать, что же они такое создали. В отличие от свирепой иронии Свифта, разъедающей все и вся, ирония Чосера редко бывает негуманной, хотя порочность Продавца и вызывает у нас некоторые сомнения в этом, а едва ли не каждый из тех, кто вроде бы совершает паломничество, на самом деле, как выясняется, никакой не паломник. «Честный Яго», жуткий рефрен «Отелло»[138], — это чосеровская ирония, и Шекспир наверняка это понимал. Прямой предок «честного Яго» — «добрый Продавец»[139]. Джил Мэнн — лучшего анализа иронии у Чосера, чем у нее, я не встречал — объясняет неоднозначность этой иронии через ее подвижность, через постоянную комическую смену взгляда на мир, последовательно не дающую нам возможности вынести моральное суждение, так как внутри одной иллюзии кроется другая. Это возвращает меня к гипотезе о том, что Чосерова ирония — это реакция на надменную пророческую позу Данте.
Столкнись Данте с Батской ткачихой, Продавцом и еще несколькими кентерберийскими паломниками, он — если бы ему вообще было до них дело — без колебаний определил бы каждого в подобающий круг Ада. Если бы они представляли для него какой-то интерес, то он был бы связан с тем, какое место они должны занимать в вечности и почему они должны его занимать, ибо Данте заботят только «последние вопросы». Для Чосера вымысел — это не средство отображения или выражения окончательной истины; он лишь чудесно приспособлен для изображения приязни и всего прочего, что имеет отношение к иллюзиям. Возможно, Чосера удивило бы, что его в первую очередь считают иронистом; в отличие от Данте, любившего лишь свое создание, Беатриче, Чосер, похоже, питал опасливую любовь ко всей комедии творения. Наконец, не следует разделять Чосера-человека, Чосера-поэта и Чосера-паломника: все они соединены в любящего ирониста, чье богатейшее наследие — галерея литературных персонажей, в англоязычной литературе уступающая только Шекспиру. В них мы видим ростки того, что составит самую самобытную из Шекспировых художественных сил: изображения перемены в драматических персонажах.
Чосер на века предвосхитил самоуглубление, которое мы связываем с Возрождением и Реформацией: у его мужчин и женщин начинает развиваться самосознание, которое один Шекспир сумел довести до самоподслушивания, за которым следует потрясение и возникает желание измениться. Проглянув в «Кентерберийских рассказах», это предвосхищение того, что после Фрейда стало называться «глубинной психологией» в противовес «моральной психологии», у Шекспира раскрылось до полноты, которую Фрейду, как я уже отмечал, оставалось лишь перевести в прозу и кодифицировать. И тут мы возвращаемся к вопросу Ховарда (хотя его интересовал сюжет, а меня интересуют персонажи): что дало Чосеру возможность выйти за пределы иронии и тем самым сообщить своим персонажам жизненность, превзойденную одним Шекспиром, да и то с Чосеровой помощью? Каким бы умозрительным и трудным ни был этот вопрос, я попытаюсь в общих чертах на него ответить.
В очень разных отношениях, два самых самоуглубленных и своеобразных персонажа Чосера — это Батская ткачиха и Продавец: великая жизнелюбка и практически подлинный нигилист. К Батской ткачихе литературоведы-морализаторы не более расположены, чем к ее единственному ребенку, сэру Джону Фальстафу; Продавец же, подобно своим более отдаленным потомкам, Яго и Эдмунду, для морализаторства недосягаем; в этом с ним схожи и его главные потомки, весьма шекспировского толка нигилисты Достоевского — Свидригайлов и Ставрогин; своими свойствами они особенно обязаны Яго. Мы значительно лучше поймем Батскую ткачиху и Продавца, а также получим от них значительно больше удовольствия, если сравним их с Фальстафом и Яго, а не с возможными прообразами из «Романа о Розе», главной средневековой поэмы до поэмы Чосера. Исследователи возводят Батскую ткачиху к Старухе, дряхлой сводне из этого сочинения, а Продавца видят в Притворстве, лицемере, оживляющем собою «Роман…». Но Старуха — отталкивающая, а не полная жизненной силы, чего не скажешь о Батской ткачихе и Фальстафе, а у Притворства нет и толики того опасного ума, которым отличаются добрый Продавец и честный Яго.