Западный канон - страница 61
Продавец переходит от состояния одержимости роком к акту самоуничтожения оттого, что слышит свои слова и это вызывает у него «негативное» желание. Этот момент видится мне особенно захватывающим: мне кажется, что для Шекспира это был важнейший момент поэтического пересмотра, из которого вышло многое самобытное в его изображении характера, познания и личности. Пандар, ловкий посредник из «Троила и Крессиды» Чосера, едва ли может считаться предшественником Яго и Эдмунда; хитрый Пандар слишком добронравен, и намерения у него более чем благие. А вот Продавец, завершив свой потрясающий рассказ, реагирует на свое собственное красноречие и предлагает паломникам свои профессиональные услуги:
Эта речь столь явно возмутительна, что заслуживает резкого отпора и даже требует его, будучи обращена к Трактирщику, который куда больше, чем паломники, склонен отделать одержимого Продавца. В этот момент Продавец входит в безнадежный штопор, делается попросту неуправляем; потеряв голову от силы своего воображения, он неодолимо жаждет наказания. Когда Трактирщик грубо предлагает отрезать Продавцу яички[160], речистый проповедник без сана замолкает: «Он был так зол, что слова не сказал»[161]. Я не могу отделить это от обета молчания, который напоследок дает Яго: «Отныне впредь я не скажу ни слова»[162]. У двух этих великолепных негаций — общая концепция жуткого, которым они «заражают» нас, хотя сами они этого жуткого не сознают. Гений Яго странным образом не подходит к духу, не знающему ничего, кроме войны; не на своем месте и дух Продавца, который упивается обманом, пренебрегая своим гениальным даром вызывать к жизни вечные ужасы. Как и выдающиеся когнитивные способности Эдмунда или Свидригайлова, орудие Продавца и Яго — сверхъестественный интеллект, склонный лишь к одному: обманывать доверие. Каноническое величие Чосера, единственного, кому достало сил посвятить Шекспира в тайны изобразительности, упокоилось на грозном, пророческом портрете Продавца, чье потомство по-прежнему с нами — как в литературе, так и в жизни.
5. Сервантес: мировая игра
«По-человечески» мы знаем Сервантеса лучше, чем Шекспира, и все же, безусловно, нам предстоит еще многое о нем узнать, потому что его жизнь была яркой, трудной и героической. Шекспир добился огромного коммерческого успеха как драматург и умер богатым, удовлетворив свои социальные амбиции (какими бы они ни были). Притом что «Дон Кихот» был популярен, Сервантес не получал авторских отчислений, и с покровителями ему не везло. Практических амбиций — помимо того, чтобы прокормить себя и свою семью, — у него было немного, а как драматург он провалился. Поэтического дара у него не было; его даром был «Дон Кихот». Современника Шекспира (считается, что они умерли в один день)[163], его сближает с Шекспиром универсальность его гения, и он — единственный во всем Западном каноне, кто может сравниться с Шекспиром и Данте.
В нашем сознании он неразрывно связан с Шекспиром и Монтенем — потому что все трое суть писатели-наставники; четвертого столь же здравомыслящего, выдержанного и благожелательного нет — разве только Мольер, который, можно сказать, и был реинкарнацией Монтеня в другом жанре. В известном отношении, высшего признания удостоились лишь Сервантес и Шекспир; их не обогнать, потому что они раз и навсегда нас опередили.
Мощь «Дон Кихота» никогда не умаляет столкнувшегося с нею читателя, лишь укрепляет его. Этого не скажешь о многих местах у Данте, Мильтона и Джонатана Свифта, чья «Сказка бочки» неизменно производит на меня впечатление лучшей прозы на английском языке после Шекспировой и в то же время постоянно меня попрекает. Не скажешь этого и об опыте чтения Кафки, главного писателя нашего хаоса. Ближайшая параллель к Сервантесу — снова Шекспир; практически бесконечная способность этого драматурга к беспристрастности служит нам опорой. Притом что Сервантес прилагал все усилия к тому, чтобы оставаться примерным католиком, «Дон Кихот» для нас — не душеполезное чтение. Предположительно, Сервантес был из исконных христиан, не происходил ни от евреев-