Записки баловня судьбы - страница 9

стр.

(известно, что критика эта исходила лично от Сталина. — А. Б.) изображение большевиков в моем романе „Молодая гвардия“. Кроме политической стороны вопроса, которая хорошо вам знакома, в романе есть и тот недостаток, что я плохо изобразил большевиков в работе. Я как бы хотел сказать читателям: вы их люби́те, хотя они плохо работают, но они „хорошие“ люди… Когда наши драматурги и киносценаристы не умеют найти этого основного звена, они пытаются подставить какую-либо старую сюжетную схему, которая прежде отображала только личные человеческие отношения — семейные, любовные и т. д.».

На сей раз Фадеев пощадил Чехова, в прошлом — излюбленную мишень его эстетической критики, но уже в самом умалении личного, в странном убеждении, что отныне любовь, семья «и т. д.» уже не выражают, как некогда, личность человека, возникает гибельная опасность для искусства, тот примитивизм, который так с руки ремесленникам, так по душе драматургии безжизненной и конъюнктурной.

Было время, когда другой художник, выслушав «высочайший совет» — повернуть Григория Мелехова к революции, остался верен жизненной правде и самому себе; для Фадеева независимая позиция оказалась невозможной, хотя прав был не Сталин, а он, и внесенными поправками он не улучшил, а ухудшил роман, ибо истинная оценка дела большевиков выразилась в воспитанных ими юношах и девушках, в их свободном полете, в их самостоятельных поступках, а не в навязшем в зубах выполнении поручений.

Не думаю, чтобы Фадеев не понимал и не чувствовал этого, но жестокие правила «игры» требовали покорства, покаянно склоненной головы. Самокритикой, уничижением собственной работы Фадеев как бы поднимал цену тем жестким оценкам и признаниям, которые он подготавливал пленуму. Могут ли обидеться на него драматурги, если он беспощаден к себе?!

«Третья причина слабости драматургии заключается именно в том, что советские драматурги мало работают над формой».

Помянул оратор и актеров, и вовсе не в том смысле, что их унижают или сживают со свету театральные критики; напротив, как и большинство критиков, он защищал актеров от плохих драматургов: «У нас прекрасные актерские силы, а мы часто даем им художественно слабые, непродуманные вещи».

И ни слова о критике! Ни единого слова о критике, которой он спустя неделю посвятит сорокаминутную разгромную речь, этакое образца тридцатых годов обвинительное заключение по делу о театральных критиках.

Знал ли Фадеев в тот день, в Киеве, перед отправлением обратного вечернего поезда, о московских чудесах, действительных или мнимых, но так много переменивших в наших судьбах?

Думаю, не знал. Он был тих и внимателен, охотно смеялся, слушая в купе темпераментного Яна Дрду, но до конца не сбрасывая с себя какой-то задумчивости, усталости, больного покоя, — мало говорил, больше слушал.

Но жизнь непредвиденна: Фадеева ждал в Москве поистине царский подарок. Пока он исстрадывался в гостиничном номере, пока мы с Валей бродили по улицам родного, покинутого два года тому назад города, не поспевая к друзьям, к родне, радуясь не по-осеннему щедрому солнцу, пока под стук колес слушали неумолчного Яна Дрду, подкармливая его тещиными отбивными котлетами, Сталин в Москве, если верить Софронову и Сурову, неутомимо инспектировал театральные премьеры. В несколько дней он успел одобрить «Зеленую улицу» во МХАТе, «Московский характер» и «Великую силу» в Малом театре. Не думаю, чтобы эти спектакли, а пьесы в особенности, заслужили особых его похвал: будь это так, В. Ермилов, в ту пору — редактор «Литературной газеты», не посмел бы ровно год спустя, при жизни Сталина, в праздничном ленинском номере газеты от 21 января 1950 года напечатать разгромную редакционную статью о пьесе «Московский характер». Такого не решился бы напечатать ни один редактор, веря в то, что Сталин лично одобрил пьесу, да еще напечатать рядом с огромным трехколонником «Вождь и народ» о фильме «Падение Берлина». Возможно, к этому времени Ермилов и Фадеев уже знали, что и они стали жертвами блефа, к которому систематически и безнаказанно прибегал Суров, распространяя слухи почти о каждой своей пьесе: ее, мол, прочитал Сталин, ему, Сурову, звонил Поскребышев и т. д.