Записки командира роты - страница 24
Нестерпимо!
Деревня Красное. Бывшая. Ни единого дома. Колодец да сарай. Улица единственная в бывшей деревне — выглядит по меньшей мере странно. Снег аккуратно расчищен, по обеим сторонам улицы образовались два правильных вала. Но что это? Будто стекло блеснуло, отразив весенний луч.
— Мамохин, посмотрите, что это?
— Очки. Оттаяли на солнце. Не выковыриваются.
Дело сразу же разъяснилось. Мертвые немецкие солдаты, уложенные штабелями вдоль сожженных домов. То же в сарае, где все было приготовлено к кремированию. Мерзлая земля, понять можно. Впечатление жуткое.
А за деревней, по пути на командный пункт, видишь следы недавних сражений. И наши и ненаши: поле мертвых. Проходим мимо похоронной команды. Еще издали заметил, что четверка составляющих ее солдат сидят на чем-то посреди чистого заснеженного поля.
— Обедают, — комментирует эту сцену Мамохин. — Намаялись таскавши.
Заметив нас, все четверо стали во фрунт с ложками в руках. И тут я увидел нечто непривычное, все еще непривычное, хотя, казалось бы, всего навидался. Сидели эти парни на трупах. Замерзших, конечно. Положенных один на другой. В горшке дымилась каша. Мирный отдых и обед.
Возвращаясь, я увидел их за работой. Сентиментальные читатели могут пропустить этот абзац, как я и сам многое опускаю в своем рассказе. Нацепив на ногу трупа петлю, солдаты стаскивали убитых в кучу, перекинув веревку через плечо. Как санки. "А как еще?" — спросил я себя. И пошел не оглядываясь. "Мертвые сраму не имут"?
Что такое сантименты? Только ли "проявление излишней чувствительности"? Или еще и другое, обязательный компонент жестокости?
Запомнился мне немецкий окоп, отвоеванный еще в начале наступления. Дно окопа было устлано соломой и обрывками немецких газет и журналов. Подняв один из них, я наткнулся на фотографию фюрера, ласково треплющего ягненка. Лицо его источало чувствительность. А под фотографией значилось: "Адольф Гитлер — президент Всегерманского общества защиты животных". И мне вспомнился Сталин, точно таким образом завладевший личиком знаменитой Мамлакат и, как рассказывали, ронявший слезы сожаления в последней сцене фильма "Чапаев", Сталин, многократно смотревший чаплинские чувствительные "Огни большого города".
Не стану хвастать своей ранней понятливостью, скажу только, что в 1937 году был репрессирован мой отец, за честную и коммунистическую убежденность которого я могу смело поручиться. Как-то, осмелев, я позволил себе упрекнуть Сталина в том, что по сравнению с Лениным он редко выступает.
— Редко, — отрезал отец, — но каждое его выступление — программа!
Это было, наверное, в 1929 или 1930 году, когда уже все главное вполне определилось. И отец мой, замечу, был отнюдь не несмышленыш. Чем же все это было? И для нас, и для немцев?
…В том же окопе, кстати, и я и мои солдаты, встав поутру с гнилой соломы, обнаружили на себе импортных вшей. До того мы их не знали. В Наро-Фоминске бани топились регулярно и белье наше старательно просматривалось всеведущим старшиной. В том числе и мое. Я был потрясен. Но из всего может быть извлечен полезный урок. И чтобы вернуться к счастливому настроению, я позволю себе следующий рассказ.
Примерно через год по обстоятельствам, о которых я намерен рассказать в своем месте, докладывая уже в качестве помощника прокурора 43-й Армии (все той же 43-й, дошедшей до Кенигсберга), я (в связи с одним уголовным делом) доложил Военному совету армии в присутствии двух десятков офицеров, при сем присутствовавших, что в таком-то медсанбате, кстати сказать, вши переползают от одного раненого к другому, пользуясь для этого полотняной стенкой.
— Полковник Гинзбург, — возвысил свой голос командующий армией генерал-лейтенант Голубев, — что это может значить?
Начальник санслужбы армии, кандидат медицинских наук полковник Гинзбург поднялся с места и, пожав плечами, спокойненько так доложил:
— Видите ли, товарищ командующий, сообщение прокурора вносит новый вклад в медицинскую науку. Ибо до сих пор считалось, что нательная вошь не оставляет своего донора ради сомнительных путешествий по стенам.