Записки ровесника - страница 26

стр.

Я ошибся. Тщательно обрабатывая мои синяки, няня мягко, но совершенно недвусмысленно дала мне понять, что ни на какую помощь из дому в данном случае рассчитывать не следует. Мама весь день на работе, приходит усталая, вечерами еще учится. Сама няня вертится по очередям, на кухне, с уборкой, да и вообще: чего ради потащится она в школу, что там увидит, в чем разберется, кто станет ее слушать?!

Я долго не мог уснуть в тот вечер. Вроде все так оно и было, вроде няня бросила меня на произвол судьбы… В душе цепко держался горький осадок, и в то же время было по-хорошему тревожно, трепетно, радостно: передо мной словно бы распахнулась калитка, открывать которую мне одному было раньше строжайше запрещено. Лишив меня своего покровительства, няня сняла табу, разрешила мне вступить в единоборство с жизнью один на один, благословила — не без грусти, вероятно, — на то, чтобы я в дальнейшем рассчитывал только на себя или на своих друзей, когда такие объявятся. И ведь не на один разочек благословила, не на один день… Навсегда? Что это значило, я даже и представить себе не мог.

Долго колебались чаши весов. Няня давно спала и, как обычно, тихонечко похрапывала во сне, когда я окончательно решил, что обвинять в предательстве некого, что так оно и быть должно. Не могла же няня давать сдачи всем, кому охота задеть меня… Я вылез из кровати, подошел к ней, поправил одеяло — так же как она это делала каждый вечер, — поцеловал няню в висок, под самые волосы, куда всегда любил целовать, лег и тоже спокойно заснул.

Желающих задеть меня было — хоть отбавляй. Заманчиво же: самый маленький, щуплый, тихоня, среди шпаны дружков — никого, с виду на «гогочку» смахивает: в школу я ходил в бумазейных или суконных блузах на резинке, мама считала их самым подходящим для мальчика моего возраста видом одежды и шила мне блузы собственноручно, одну за другой.

Словом, первое время я все уступал и уступал. Не знал, как иначе. Терпел всякие гадости. Сносил превосходство разных подручных, подхалимов и подпевал, которыми, в свою очередь, помыкали асы — тем-то меня и видно не было.

Потом сразу произошли два события. Я заручился покровительством, хоть и не искал его, и, перестав приглядываться и прилаживаться, дал наконец первый раз сдачи.

Как ни странно, покровитель у меня появился в результате того, что я на редкость хорошо знал весьма распространенный в те годы немецкий язык.

Моя умница-мама, едва только мы перебрались в Ленинград, отдала меня в немецкую группу. Шестеро-семеро дошкольников проводили целые дни с воспитательницей-немкой — гуляли, играли, занимались и даже обедали все вместе у одного из учеников, на квартире родителей которого шли занятия. Обходилось это не так уж и дорого; мама считала этот расход первоочередным. Забегая вперед, замечу, что занятия наши — не каждый день и не так основательно, конечно, — продолжались до окончания нами школы.

Немку звали Евгения Павловна. Сокращенно — Евгеша. Я многим ей обязан, столь многим, что няня, случалось, втихомолку ревновала меня к моей первой учительнице.

Евгения Павловна помогла нам исподволь, безо всякой зубрежки — зубрили мы только спряжения глаголов, но их, как известно, иначе выучить невозможно, — понять, нет, не понять: осознать, ощутить, как безбрежна человеческая культура, как широко можно, и следует, смотреть на вещи, как гуманны основы нашей цивилизации. Мало кому подобное ощущение доступно в семь лет, а жаль, ибо чем раньше оно возникнет, чем раньше «войдет в кровь», тем надежнее послужит впоследствии противоядием против разного рода разочарований, тем вернее скрасит горький опыт, тем лучшим поводырем окажется при поисках своего пути. И самый первый родничок моего будущего интереса, и пристрастия, и любви к истории был, конечно же, не где-нибудь, а именно здесь.

Мы же читали в подлиннике, никак не адаптированными, Гете, Шиллера, Гейне, Шпильгагена — и нам комментировали их произведения. Пусть эти комментарии были подчас излишне прямолинейны, излишне почтительны по отношению к классике вообще и конкретно к  н е м е ц к и м  классикам, пусть не отличались они научной проницательностью и глубиной — что за беда: для нашего ничтожного возраста и такое толкование было открытием, и каким! Подумайте, как это великолепно: к а ж д ы й  д е н ь  уяснять себе частицу нового, и не того обязательного «нового», что растолковывают в детском саду или начальной школе — то шло само собой, но никак не было главным, — а чего-то такого, что лежит далеко за границами привычного детского мира, что является общепризнанным. Не молочные зубы — настоящие! Тут и чистое познание — запаса хватит на годы, — тут и сообщение малышу некоего поступательного стремления: «разгонится», войдет во вкус и, того и гляди, не сможет потом представить своего будущего без такого вот каждодневного открытия…