Завещание убитого еврейского поэта - страница 31
— Ты надеешься изменить природу человека, — вздохнул он. — Это неплохо. И желал бы перемен в обществе. Великолепно! Рассчитываешь изгнать из обихода зло и ненависть. Замечательно! Тут мне нечего возразить.
Он выговаривал слово за словом напряженно, медленно, через силу, а я его слушал всеми фибрами души, всем существом… Но вдруг он резко переменил тему:
— Ты вспоминаешь иногда о Белеве?
— Да, отец. Вспоминаю.
— А о погроме?
— Как сейчас вижу погреб. Тамошний сумрак. Слышу, как там тихо…
— А помнишь похороны?
— Память о них не умрет до конца моих дней.
— Те носилки…
Я все это видел, как воочию. Черные носилки, толпу за ними, троих служителей в черном с плошками в руках…
— Помнишь, что кричали три служителя перед гробами? «Милосердие спасет вас от смерти!» Какая вроде бы нелепая фраза! Предположим, кто-то вбил себе в голову, что необходимо раздать состояние нуждающимся, допустим, он занимается этим каждый день и даже ночами… Значит ли это, что он никогда не умрет? Получат ли щедрые богачи, кроме денег, еще и гарантию бессмертия? Ведь нет же! Этот призыв означает нечто иное: помогая бедным, не отводя глаз и слуха от тех, кто в нас нуждается, мы просто пользуемся привилегией жить так, как нам свойственно. В полную силу. Но какое это преимущество! Ведь иначе мы стали бы живыми мертвецами. Вот смысл речения «Милосердие спасет вас от смерти»… То есть будет спасать, пока не наступит смерть. Это мой подарок тебе на дорогу, сынок. Теперь ты понимаешь, почему я не мешал тебе заниматься тем, что ты делал? Кроме Эфраима, я других твоих приятелей-коммунистов не знаю. Мне только известно, что они хотят уменьшить страдание в мире. Это им зачтется, только это им и зачтется. Кто-то говорит, что они богохульствуют. Но это их дело. Тут решать и судить может только Всевышний. Главное то, что они сражаются ради тех, у кого нет ни сил, ни возможности сопротивляться. Прежде всего ты должен не проходить мимо страданий ближнего. Пока ты не прекратишь бороться с несправедливостью, защищать ее жертв, даже тех, кто уже на небе, до той поры ты будешь чувствовать, что живешь, то есть ощущать в себе Бога, Бога своих предков, своего детства, а в собственной груди — кипение человеческих страстей и Божьего сострадания. Самую большую опасность, сын мой, нарекли равнодушием.
Никогда еще мой отец не вкладывал так много в такое малое число слов. Я же не отрывал глаз от его пальцев, блуждавших по раскрытой книге. Мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы не склониться к его руке и не поцеловать ее, как когда-то в День Всепрощения.
— А помимо сказанного, — продолжил отец, — вот чего не забудь: ты правоверный иудей — это самое главное, именно оставаясь им, ты поможешь человечеству. Если ты забросишь братьев своих ради кого-то другого, ты кончишь тем, что отречешься от всех. Прими этот завет, который я оставляю тебе в наследство.
Он замолк на мгновение, рука замерла на открытой странице. А затем повторил:
— Обещай оставаться иудеем. Большего я не прошу.
— Обещаю.
— Обещай каждое утро надевать филактерии.
— Обещаю.
— Постарайся не есть свинины. Не забывай прерванных занятий. Отмечай наши праздники. И, тут я уверен, ты будешь поститься в День Всепрощения.
Эта его убежденность меня умилила. Как он мог знать, предвидеть? Ведь через какую-нибудь неделю я буду в столице, затем — в другом городе, потом — в третьем, встречу иных людей, услышу новые речи. Как знать, не придется ли мне отречься от самого себя, от него? Почему он так уверен во мне?
Отец между тем захлопнул книгу и достал из кармана платок. Больше ни слова он не произнес. Я — тоже. Потом мы прошли на кухню к матери. Она улыбнулась нам, счастливая оттого, что видит нас молчавшими, но явно примиренными.
Неделя прошла очень медленно и очень быстро. Мне следовало хорошенько подготовиться к путешествию, а я пытался как можно больше времени проводить с родителями. Наконец настал день отъезда. Чемодан был уже собран — бери и пошел. На столе меня ожидал толстый конверт с ассигнациями. На кухне мама приготовила чай. Мы выпили его стоя, обменявшись несколькими незначительными фразами, до краев наполненными сдержанной нежностью. «Ты будешь осторожным?» — «Буду-буду». — «Не забывай поесть». — «Не забуду». — «Пиши». — «Обязательно». — «Маше передай, что…» — «А ее детям…» — «Злате скажи, что…» — «А ее жениху ты объяснишь, что…» Никогда я еще не чувствовал такой близости к родителям, совершенно беззащитным и смиренным перед сыном и грядущими испытаниями. Никогда еще я их так крепко не любил. Если это преступление, гражданин следователь, признаю себя виновным. Виновным в том, что питал подобные чувства к отцу и матери — двум прямым и добрым, искренним и честным существам, принадлежавшим при всем том к проклятому классу буржуазии. Они верили в Бога и исповедовали религию своих предков, они были чисты, их помыслы были чисты, но при этом они не сделались коммунистами. Признаю свою вину в том, что любил их больше наших возлюбленных вождей, больше кого бы то ни было на целом свете, да и теперь, виноват, я их еще люблю, притом в тысячу раз, в шесть миллионов раз больше, чем при жизни.