Зелёное, красное, зелёное... - страница 14
С тех пор я люблю астрономию…
Сейчас я стоял между стен родного дома и смотрел на небо, по которому плыли облака. Крыша была у нас цинковая, зеленого цвета, а на трубе фигурная резьба…
Тетя Лиза писала мне, что бомба была большая. Теперь я не сомневался. Даже определил: тонная, фугас.
Я медленно пошел к маяку. Солнце стояло в зените. Солнечная дорожка на море тянулась до горизонта, вспыхивая и слепя глаза. На высоком берегу было пустынно. Шум моря сюда доходил ослабленно. Маяк смотрел пустыми глазницами. Одна стена его обвалилась. Железная лесенка вилась в небе, будто кружилась на одном месте. Я стал в тени маяка и долго смотрел на море. Оно было спокойно и величаво. Потом я пошел по узкой тропинке, пробитой годами прогулок, вдоль самого обрыва. Она привела меня на мраморную плиту, перекинутую через ров. На ней все так же были написаны странные и казавшиеся нам в детстве таинственными слова: «Остановись, черт! Куда тебя несет!» Мост назывался Чертовым. За ним начиналась каменная ограда кладбища. Кладбище заросло высокой травой, полевыми цветами, кустами сирени. Многие могилы были разрушены артиллерийскими снарядами. На размытой, осевшей могиле лежала каска.
Могилы дедушки и бабушки я не нашел — десятки новых холмиков щетинились полынью. Летали белые бабочки, трещала цикада в недвижимом воздухе. Только большой памятник черно-белого мрамора с ангелом, державшим крест, все так же возвышался в центре кладбища. Папа говорил мне шепотом, что тут лежит студент, умерший от туберкулеза. На четырехгранном постаменте были выбиты строки из стихотворений Некрасова и Надсона. С моей стороны плита откололась, и между рябин — следов от осколков — можно было разобрать только несколько слов: «Пусть арфа сломана — аккорд еще рыдает…» Я грустно улыбнулся. Когда-то мы, почему не помню, всегда смеялись над этой «арфой».
КАК Я УЧИЛСЯ МУЗЫКЕ
Плиты для могил делал тот же Костя-грек. Он работал прямо на кладбище. Мы часто сидели на траве и смотрели, как он постукивает молоточком по стамеске. Молоточек был деревянный. Был и другой — железный. Стамески — разных размеров, от плоской и широкой до шестигранной, похожей на большой гвоздь. Костя сидел верхом на плите, босой, голый до пояса, в широких синих клешах. На груди его была татуировка: русалка с большими чернильными глазами и длинными ресницами.
Костя был мастер на все руки. Например, он давал уроки на мандолине по цифровой нотной системе. Учился у Кости и я. Репертуар Кости был небольшой, но своеобразный: «Светит месяц», «Интернационал», «Утомленное солнце», «Кукарача», «Очи черные». Он долго мусолил химический карандаш толстыми губами, потом, высунув язык, долго выводил на кривых линейках цифры в моей школьной тетрадке. Количество линеек соответствовало числу струн мандолины, а цифры означали, каким пальцем надо прижимать струну. Сердцевидная цветная штуковина из тонкой пластмассы называлась «медиатор». Помню, что когда медиатор нагревался, он пах аптекой. Им надо было теребить струны, легко и быстро касаясь их. Я любил эти «упражнения», хотя так называть то, чем мы занимались с Костей, было чистейшей условностью.
После захода солнца, умывшись возле колодца и надев чистую рубаху, кое-как пригладив топорщившийся чуб, я бежал, зажав под мышкой блестевшую перламутровыми пластинками деки мандолину, через турецкий вал. Это уже было приятно, так как тропинка круто сбегала вниз и ветер свистел в ушах, и казалось, что с ходу можно взбежать снова наверх, на «греческую сторону». Иногда мне это и удавалось. Тогда в ушах свистел не только ветер, но и воинственные крики моих сверстников — носатых и черноглазых «греченят», как звала их бабушка.
Двор Кости Челикиди был экстерриториальной зоной. Если мне удавалось проскочить засаду и вбежать в его низенькую калитку, на которой было написано: «Не устучи — закурито», мои преследователи сплевывали через зуб и, засунув черные грязные кулаки в выцветшие штаны, перешитые из паруса, с достоинством удалялись. Но были и другие варианты.
Так, однажды я отбился мандолиной, и Костя начал урок с того, что заварил пахучий столярный клей и натянул вместо обрывков моих струн какие-то толстые, говорившие басом, видимо гитарные. «Мне жалко твою бедную мамочку, — сказал Костя, — тоже мне Рубинштейн…» В этот вечер «Светит месяц» звучал похоронным маршем. Коричневые струны рокотали, как море в шторм.