Жаждущая земля. Три дня в августе - страница 7

стр.

Маркаускас пускает лошадей на порыжевший луг, усеянный черными листочками ольхи.

Садятся за стол в избе. Наравас кладет потертый портфельчик на стол, извлекает из него амбарную книгу. Потрескавшиеся пальцы с ороговевшими ногтями, привыкшие крепко сжимать косу или вилы, поднимать тяжеленные камни или бревна, никак не могут ухватить тонкие страницы, Пранис слюнявит пальцы, листает обеими руками, отдувается, поводит плечами, заслонившими все торцовое окошко.

— Как насчет рюмочки, Пранцишкус?

— А есть? — Лицо Нараваса расплывается в улыбке, даже морщины на лбу исчезают.

— Поищу, Пранцишкус. Вроде была.

Пранис отодвигает книгу, снимает фуражку и шмякает ее на лавку. Проводит рукой по лицу, и от улыбки — ни следа. В тот тяжкий год, когда в Литве свирепствовал экономический кризис, сгорела его изба. В косовицу, в самый зной. Дети сидели одни дома, нашли спички… Как жить-то, что делать? Осенью он сел в телегу и уехал побираться по окрестным деревням. Завернул и на хутор Маркаускаса. «Пожертвуй что-нибудь погорельцам, мил-человек», — тяжело было говорить эти слова. Маркаускас встал из-за обеденного стола и только руками развел: «А что мне тебе дать, Наравас?» — «Да что можешь, мил-человек, что можешь… Куль соломы или снопик льна. Или одежонку какую-нибудь ветхую…» — «Да нету у меня, Наравас, ничего, понимаешь, нету!» И ушел в хлев.

— Твое здоровье, Пранцишкус…

— Да будет, Маркаускас. С каких это пор ты такой ласковый? — начинают шевелиться губы Нараваса, но слова застревают в горле, и он заливает их стопкой самогона.

— Хоть и не соседи — где одна деревня, а вон где другая — и не родичи, но сердцу не прикажешь — нравишься! Да ты выпей, Пранцишкус, не жди. Помнишь, как к девкам ходили? Одногодки ведь.

— Ты на два старше.

— Правда? А мне-то казалось… Ну, пускай… И родители наши ладили. У твоего отца, вечная ему память, золотые руки были! Такой ведь был резчик, святых для часовенок делал!

От двух стопок Наравас обмякает, ему становится легко и тепло. Изба наполняется молочно-белым туманом, и туман этот плывет, покрывается рябью, как теплым летним утром. Сидеть бы вот так да сидеть, а то положить голову на руки, спокойно заснуть, потом проснуться, оглядеться — а тут совсем другая жизнь! Но вот лежит раскрытая амбарная книга — ты пришел переписать имущество Маркаускаса. Не пьянствовать и не дрыхнуть… Ты — председатель сельсовета, мил-человек, и при исполнении служебных обязанностей!

— Хватит, все. Точка, мил-человек, — Наравас стукает стопкой и придвигает поближе книгу.

Маркаускас не уговаривает, не вводит в искушение, только налегает грудью на стол.

— Выкладывай, что у тебя есть, мил-человек. Начнем с лошадей. Сколько держишь?

Маркаускас медлит, словно не знает точно и надо хорошенько все сосчитать.

— Пиши три.

— Три?

— Три, Пранцишкус.

— Так и запишем! — Наравас непослушным карандашом выдавливает на странице цифру, а потом поднимает голову: — Да ты же четырьмя пашешь, двумя плугами!

— Одна Андрюса, новосела.

— М-гм! — мычит Наравас. — А как звать лошадей-то?

Маркаускас снова надолго замолкает.

— Воронок, Сивка…

— Подожди, давай по порядку. Запишем — Воронок. Сколько лет?

— Кажись, одиннадцатый стукнет… одиннадцатый год.

— Ну так как: десять или одиннадцать?

— Пиши одиннадцать, Пранцишкус.

— О-дин-надцать. Приметы какие?

— Чьи?

— Лошади, как это бишь ее… Воронка, мил-человек…

— Приметы, — размышляет вслух Маркаускас. — Да шут их знает. Может, что масть вороная, а на лбу звезда.

— Масть воро-ная, — медленно выводит Наравас букву за буквой, а добравшись до конца слова, так лихо закручивает хвостик, что даже сам доволен написанным — любуется, склонив голову набок, потом переводит дух и едет дальше: — Звез-да… Какая звезда-то?

— Пятиконечная.

— Пятиконечная?.. — колеблется Наравас. — Нет, мил-человек, неладно получается. Еще скажут: лошадь кулацкая, а звезда… Нет уж…

— Может, выпьем, Пранцишкус?

— Да я ж при исполнении… Ну ладно… Только вот столечко… хватит, хватит, говорю!

Пранис выпивает, весь передергивается и подпирает рукой отяжелевшую голову. Ох, не пил бы он, капли бы в рот не брал, тем более тут, за этим столом… Но что делать, как иначе жить-то? Одну ночь проведешь над хлевом, другую — на гумне, зарывшись в сено. Приходили ведь ночью, ворвались в избу, жену и ребятишек насмерть перепугали и пригрозили — если Пранис не бросит эту работу… Очень нужна была ему «эта работа»… Вызвали, уломали. Родной брат Юргис, можно сказать, на колени стал. Ему-то что — с винтовкой разгуливает, да не один, а с целым отрядом.