Живая вода - страница 6

стр.

Я не отопрусь…

Панов отодвинул ведро и сердито оборвал Матвея:

— Ну, уж это ты оставь! Не от тебя б слышать. Хоть и родичи мы, а без подлостей можно бы… Не боюсь я, хоть и думаешь ты, что боюсь. А что молчу, так за это обижать меня не гоже. Да, да, не гоже… Не первый день знаешь меня. И мне Алешка не чужой, и мне он сын…

Матвей растерялся и по-стариковски попросил прощения. За столом они сидели долго, говорили душевно, и Матвей вышел на улицу свежим, легким.

XI

У Панова кандалы лежали до революции. Вести о свободе у Аникановых были встречены радостными слезами матери:

— Неужто мучениям моим конец? А я уж думала, не дождусь, не увижу…

Матвей с работы в толпе пошел в город. Над ним маком горело одно из наспех сшитых знамен — новое, огромное, яркое. Рядом с ним маленьким казалось старое, лежавшее в подполье знамя. Оно расправляло выдавленные неволей рубцы. Весенний ветер полоскал его.

Матвей помогал разоружать полицию, был в сыскном, у тюрьмы, целовался с освобожденными, ночью с неуклюжим бульдогом дежурил на перекрестке. Забыл, что ему больше пятидесяти лет, суетился, но не верил, что свобода пришла, боялся, что ее вновь расстреляют. Хмуро вглядывался в каждого солдата и сжимал челюсти. Появление взводов и рот настороживало его.

Клятвы воинских частей на площади растопили в нем ледок. Он пошел к Панову, поздравил его и взял кандалы.

Открыто нес их по улице и показывал прохожим. Дома повесил их под портретом седого бородатого ученого, глянул на домашних и весело сказал:

— Кажется, бог даст и нашему теляти волка поймати.

С этого дня к Аниканову стали тянуться чужие. Взрослые заходили поодиночке, молодежь — стаями. Здоровались и спрашивали:

— Можно?

— Можно, можно…

Люди подходили к портрету, раздумчиво глядели на кандалы, как бы впитывали идущую от звеньев боль и силились запомнить их.

В рабочую пору, когда в доме оставались мать да внучка, прибегали дети и долго звенели в коридоре голосами:

— Пусти, тетенька, поглядеть…

Гурьбой катились через порог, горящими глазами впивались в кандалы, в портрет и перешептывались.

Осмелев, протягивали руки, осторожно, потом смелее трогали звенья.

Мать шикала на них:

— Кш… проказники, забаву нашли! — и открывала дверь: — Будет, уходите.

Соседи шутили над нею и Матвеем:

— У вас теперь вроде часовня какая.

Она отмалчивалась, а Матвей с улыбкой говорил:

— Пускай глядят. Вот приедет сын, распорядится.

XII

Алексей явился в праздник, в конце второй недели свободы. И каким явился! Па полголовы выше Матвея, плечистый, гибкий, с голубизной в глазах. У Матвея дыхание занялось от радости, а потом в сердце шевельнулась печаль: такого не поносишь на руках, не приголубишь. Где бойкий мальчишка, суетливый подросток?

Вырос, вытянулся… И проклятые кандалы не помешали.

Сам кого хочешь поднимет, поносит, утешит.

Не обошлось без слез, без лепета и забот о мелочах.

Кандалы Алексей увидел на стене во время чая, кивнул на них и спросил:

— Живы?

— Живы, отсидели на чердаках.

Матвей и Алексей взглянули друг другу в глаза и долго смеялись. Матвей принялся рассказывать, кто сколько хранил кандалы, как их искали. На этом свидание и оборвалось. За Алексеем пришли из Совета товарищи, к полудню на окраине узнали, что вечером он будет говорить на собрании.

Аникановы пошли слушать его всей семьей. Сквер у Народного дома был запружен. Алексея, показавшегося на сколоченной недавно трибуне, встретили криками.

Слова его не падали, а взлетали над толпою, кружились — одно, другое, третье; стая их быстро росла и билась о головы крыльями. Даже Василий минутами шевелился от зяби и мурашек. Грудь Матвея ширилась, тело легчало.

Ему хотелось крикнуть на весь сквер, что этот Алешка, его сын, что он, старик, согласен с ним во всем до последней капли.

Он долго не мог успокоиться. Дорогой к дому бормотал заплаканной жене, притихшему Василию и невестке о том, что вот пришла-таки жизнь, но ей надо было притти раньше, — тогда все было бы иным: не оглох бы в котельной Василий, не зудела бы у него старая спина, не была бы такой тихой и печальной мать.

С этого вечера Алексея дома почти не видели. Ночевал он редко, забегал между делом: его всюду ждали, он всем был нужен, не знал покоя и не чувствовал усталости: надо, надо, надо. От напряжения лицо его стало тоньше, глаза — ярче, голос — звончее.