Жизнь Достоевского. Сквозь сумрак белых ночей - страница 8

стр.

Михайловский, или Инженерный, замок еще до переселения в него тревожил воображение Федора красотой архитектуры и романтической своей историей.

Построен был замок в самом конце XVIII века, всего за три года, по приказу царя Павла I.

Видя всеобщее недовольство своим правлением, опасаясь за свою жизнь, Павел с крайней поспешностью решил возвести для себя неприступное убежище, в стенах которого мог бы укрыться. Потому приказал сломать творение Растрелли — чудо архитектуры — деревянный Летний дворец близ Марсова поля и Летнего сада, в самом центре Петербурга, — и на его месте построить замок-крепость, окруженный широким рвом, наполненным водой, и связанный с внешним миром разводными мостами.

Замок строил архитектор Бренна по чертежам гениального Баженова. Павел так торопился, что для нового замка не пожалел разобрать незаконченный огромный дворец в Пелле на Неве, парковые павильоны в Царском Селе и другие здания.

И вот Михайловский замок был построен. Но только сорок дней прожил в нем тиран. Морозной весенней ночью, с согласия сына Павла, будущего царя Александра I, титулованные заговорщики совершили дворцовый переворот. Павел был задушен в собственной опочивальне.

Многие свидетели этих событий были еще живы. Жив был и последний смотритель — кастелян Михайловского замка, один из петербургских «чудодеев» — сварливый старик Брызгалов. Он ходил по улицам в старинном павловском мундире, треугольной шляпе, высоких ботфортах, с пудреной косой и длинной тростью. Федор не однажды встречал его на Невском и в Летнем саду.

Вид на Инженерный замок со стороны Фонтанки. Акварель. 30-е годы XIX в.

Историю замка знали все его нынешние обитатели — от юных кондукторов до старых солдат-служителей. И каждый вновь поступавший узнавал ее сызнова.

Уже в первые месяцы своего пребывания в Петербурге Федор, гуляя возле Михайловского замка, внимательно рассмотрел его. Глядел и дивился. И было чему. Колонны и скульптура, порфир и мрамор. Благородные пропорции и разнообразие во всем. Каждый из четырех фасадов дворца не походил на другой, и все поражали красотой и великолепием отделки.

Теперь он, Федор Достоевский, жил в этом здании. Что нашел он здесь, в залах и комнатах, еще во многом сохранивших следы былой роскоши? Гнетущую атмосферу военного учебного заведения, жестокие нравы, укоренившиеся и в этом, лучшем из военных училищ.

За малейшее упущение начальство строго взыскивало. За расстегнутый воротник или пуговицу сажали в карцер, ставили у дверей на часы с ранцем за спиной и с тяжелым ружьем в руке.

Причем ружье не разрешалось опускать на пол.

А тут еще свои же товарищи сживали со свету. Жизнь новичка была не лучше каторги. Он получал прозвище «рябец» («рябчиками» тогда военные презрительно называли штатских) и должен был выносить всевозможные издевательства, изобретаемые «старенькими» — теми, кто проучился уже несколько лет.

При встрече со «стареньким» у новичка душа уходила в пятки: пронесет или прицепится? А мучитель начинал:

— Вы, рябец, такой-сякой, принялись, кажется, кутить?

— Помилуйте… я ничего…

— То-то ничего… Смотрите вы у меня!

И щелчок в нос или пинок в спину.

Со всех сторон понукания:

— Эй, вы, рябец, сбегайте туда-то, сделайте то-то. Да побыстрее, а не то я вас!

— Эй, вы, рябец, как вас там? Ступайте в третью камеру; подле моей койки лежит моя тетрадь, несите сюда, да смотрите, живо, не то расправа!

Весьма остроумным считалось налить воды в постель новичка, вылить ему холодную воду за шиворот, выплеснуть на бумагу чернила и заставить «рябца» слизывать.

Во время приготовления уроков стоило дежурному офицеру удалиться, как на пороге одного класса, в дверях, ведущих в соседний, ставили стол и заставляли новичков пролезать под ним на четвереньках. С другой же стороны их встречали кручеными жгутами и хлестали куда попало. И Боже упаси, если «рябец» заплачет или вздумает отбиваться. Его так изукрасят, что один путь — в лазарет. И там обязан молчать и объяснять свое увечье тем, что споткнулся, разбился, упал с лестницы. Иначе — несдобровать.

«О товарищах ничего не могу сказать хорошего», — писал Федор отцу.