Жизнь и похождения Трифона Афанасьева - страница 13
— Уж ты, тетка Афимья, не сумлевайся, — сказал он старухе в ответ на ее жалобу: — жив не хочу быть, а сынка твоего усмирим важно!.. Он нам во как насолил, — так уж ты не сумлевайся…
И точно: староста представил дело Ивану Данилычу в самом черном виде; налгал ему с три короба, рассказав, что будто бы Трифон, после того как высадили его из старост, стал сильно вином зашибаться, а поэтому всякую почти ночь спьяну выгоняет мать свою из избы, и что будто вся деревня опасается, как бы уголовщина не вышла в Трифоновом доме.
Это очень удивило барина.
— Да ты не клеплешь ли на него, Ермил? — сказал он старосте.
— Помилуйте, батюшка, — отвечал Ермил, крестясь усердно, — да на сем бы мне месте…
— Ну, ну! — перервал барин и стал ходить по комнате в раздумье.
— Так как же ты думаешь, Ермил? — спросил он его наконец.
— А насчет чего, батюшка?
— Да вот насчет Трифона… Я, право, не знаю… Человек он не молодой, да и хороший мужик был.
— Прикажите, батюшка, на миру его наказать.
— То есть как же это?
— Да так, маненько розгами.
— Нет! я этого не хочу.
— И, батюшка! ведь его не убудет… А глядишь — и поумнеет… Смирится эдак-то…
Барин опять позадумался. Ермилу было известно, что Иван Данилыч нраву нерешительного, но теперь, видя, что барин и об такой «мелочи» раздумывает да не решается, — он просто диву дался.
— Пускай мир рассудит хорошенько… — сказал, наконец, барин. — Если Трифон точно виноват, мир может назначить ему какое-нибудь наказание. Только ты, Ермил, скажи старикам, что я не желал бы розог.
— Слушаю-с, батюшка.
Тотчас же по приезде в Пересветово староста повестил всему миру, и старикам и молодым мужикам, чтобы собирались судить Трифона Афанасьева. С большою радостию сбежались все на эту сходку, даже немощные старики выползли, даже неуказных лет парни явились. Не таковский был староста Ермил, чтобы передать старикам последнее приказание барина, да не таковский был и мир пересветовский, чтобы он, в случае, где мог выместить на человеке свое неудовольствие, послушался неопределенного приказания барина, — если б оно и на полной сходке было объявлено. Еще до призыва Трифона на сходку вырывались уже почти у всех такие выражения, из которых видно было, что ему, бедному, хорошего нечего ждать.
— Что, малой, — кричал один, — а надоть его беспременно… Унять надоть…
— Нами-то, вишь, крутил-мутил!
— Уж и черт ему не брат, — мудрен больно!
— А вот, ребята, постегать хорошенько…
— Знамо, ребята: пускай мир уважает!
— А то ведь как зазнался!
— Спесь-то надоть сбить… Он-то умен, он-то разумен!
Наконец позвали на сходку Трифона и Афимью. Первый явился бледен и взволнован; этот суд на миру смущал его гораздо более, чем суд полицейский в Питере при двух немаловажных случаях его жизни. Вторая же, даром что была дура набитая, пришла с приличной, смиренной кротостью, пришла, вздыхая и охая, как будто сейчас еще вынесла тяжкие побои.
— Ну вот, тетка Афимья, — сказал староста: — барин приказ со мной прислал: рассудить тебя на миру с сыном-то.
— Касатики!.. Родимые! — завопила Афимья, — уж житья мне нет в дому!.. Измывается бесперечь. Терпела-терпела!.. А я ль его не родила, я ль не вспоила, не вскормила?.. Я ведь хлопотала, на сторону пристроила… А он-то, леший, пес эдакой!.. А он-то, разбойник, дом совсем кинул, ничего-то нам не давал, брал денежки, загребал, а нам хоть бы что; макова зерна не видали, чуть с голоду не померли!.. Жена-то его старый век мой заедала, а я все в доме делала, детей их призрела. Жена-то его уж такая была, а он хоша бы словечко за меня замолвил, все супротив! все супротив!.. Мочушки моей не стало!.. Головушка бедная!..
И, подложив руку под щеку, Афимья заголосила на всю улицу. Однако все эти жалобы и при всем предубеждении мира не в пользу Трифона должны были показаться ему уж чересчур несправедливыми: всем было известно, что Трифон был работник исправный и всегда с охотою пособлял домашним, что жена его покойница была баба пресмирная и безответная. Поэтому, выслушав Афимью, судьи мирские молчали, изредка только в задних рядах схода кое-кто перешептывался. Между тем Трифон стоял, опустив низко голову, и, казалось, ни одного словечка не хотел вымолвить в свою защиту.