Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть третья - страница 11
Улицу перегораживала черная куча людей; за углом в переулке тоже работали, катили по мостовой что-то тяжелое. Окна всех домов закрыты ставнями и окна дома Варвары – тоже, но оба полотнища ворот – настежь. Всхрапывала пила, мягкие тяжести шлепались на землю. Голоса людей звучали не очень громко, но весело, – веселость эта казалась неуместной и фальшивой. Неугомонно и самодовольно звенел тенористый голосок:
– Чего это? Водой облить? Никак нельзя. Пуля в лед ударит, – лёдом будет бить! Это мне известно. На горе святого Николая, когда мы Шипку защищали, турки делали много нам вреда лёдом. Постой! Зачем бочку зря кладешь? В нее надо набить всякой дряни. Лаврушка, беги сюда!
Клим сообразил, что командует медник, – он лудил кастрюли, самовары и дважды являлся жаловаться на Анфимьевну, которая обсчитывала его. Он – тощий, костлявый, с кусочками черных зубов во рту под седыми усами. Болтлив и глуп. А Лаврушка – его ученик и приемыш. Он жил на побегушках у акушерки, квартировавшей раньше в доме Варвары. Озорной мальчишка. Любил петь: «Что ты, суженец, не весел». А надо было петь – сундженец, сундженский казак.
Закурив папиросу, отдаваясь во власть автоматических мелких мыслей, Самгин слышал:
– И стрелять будешь, дед?
– Стрелять я – не вижу ни хрена! Меня вот в бочку сунуть, тогда пуля бочку не пробьет.
Медник неприятно напомнил старого каменщика, который подбадривал силача Мишу или Митю ломать стену. По другой стороне улицы прошли двое – студент и еще кто-то; студент довольно громко говорил:
– Вы, товарищ Яков, напрасно гуляете один, без охраны.
Шум работы приостановился; было видно, что строители баррикады сбились в тесную кучу, и затем, в тишине, раздался голос Пояркова:
– Окажетесь в ловушке. На случай отступления надо иметь сквозные хода дворами. Разберите заборы...
– Правильно, – крикнул медник.
Самгин чувствовал, что у него мерзнут ноги и надо идти домой, но хотелось слышать, что еще скажет Поярков.
«Но – чего ради действуют проклятые старички? Тоже, в своем роде, Кропоткины и Толстые...»
Это уподобление так смутило его, что он даже кашлянул, точно поперхнувшись пылью, но затем вспомнил еще старика – историка Козлова. Он понимал, что на его глазах идея революции воплощается в реальные формы, что, может быть, завтра же, под окнами его комнаты, люди начнут убивать друг друга, но он все-таки не хотел верить в это, не мог допустить этого. Разум его упрямо цеплялся за незначительное, смешное, за все, что придавало ночной работе на смерть характер спектакля любителей драматического искусства. Сравнение показалось ему очень метким и даже несколько ободрило его. Он знал, как делают революции, читал об этом. Происходившее не напоминало прочитанного о революциях в Париже, Дрездене. Здесь люди играючи отгораживаются от чего-то, чего, вероятно, не будет. А если будет – придут солдаты, полсотни солдат, и расшвыряют всю эту детскую постройку. В таких полугневных, полупрезрительных мыслях Самгин подошел, заглянул во двор, – дверь сарая над погребом тоже была открыта, перед нею стояла, точно колокол, Анфимьевна с фонарем в руке и говорила:
– Диван – берите, и матрац – можно, а кадки – не дам! Сундук тоже можно, он железом обит.
Самгин зачем-то снял шапку, подошел к домоправительнице и спросил:
– Что это вы делаете?
Спросил он не так строго, как хотелось; Анфимьевна, подняв фонарь, осветила лицо его, говоря:
– Выбираем ненужное, – на баррикаду нашу, – сказала она просто, как о деле обычном, житейском, и, отвернувшись, прибавила с упреком: – Вам бы, одному-то, не гулять, Варюша беспокоится...
В сарае, в груде отжившего домашнего хлама, возился дворник Николай, молчаливый, трезвый человек, и с ним еще кто-то чужой.
– Все дают, – сказала Анфимьевна, а из сарая догнал ее слова чей-то чужой голос:
– Не дадут – возьмем!
«Наша баррикада», – соображал Самгин, входя в дом через кухню. Анфимьевна – типичный идеальный «человек для других», которым он восхищался, – тоже помогает строить баррикаду из вещей, отработавших, так же, как она, свой век, – в этом Самгин не мог не почувствовать что-то очень трогательное, немножко смешное и как бы примирявшее с необходимостью баррикады, – примирявшее, может быть, только потому, что он очень устал. Но, раздеваясь, подумал: