Жизнь-река - страница 19
— Ладно, мужики, закурить дайте…
Те двое посовещались, вытащили отца из воронки, уложили на плащ–палатку, поволокли в медсанбат. В темноте рвались снаряды и мины, а в промежутках между разрывами слышались шум дождя и цоканье пуль.
Безвестные герои! Вы спасли жизнь двадцатипятилетнему солдату–штрафнику, моему отцу. Вас давно нет в живых. Примите мою запоздалую сыновнюю благодарность за то, что я не стал сиротой–беспризорником. Низкий вам поклон и вечная память.
После месяца лечения в 411‑м эвакогоспитале, отец, как искупивший вину кровью, был восстановлен в звании лейтенанта и 2 сентября 1943 года отправлен на передовую командиром разведвзвода в тот же 199‑й Гвардейский стрелковый полк. Дважды ходил в тыл немецких позиций за «языком».
Однажды его группа притащила дохлого обер–лейтенанта. Немец сопротивлялся, пытался кричать. Отец придавил его слегка, но не рассчитал силу и задушил бедного обера. Силища–то была у отца — ого! В полку самым сильным считался. В том, конвойном 234‑м…
До войны отец гирю пудовую в Казанке через баню на спор кидал. Двое силачей становились друг против друга по обе стороны бани. Кто не перебросит, и гиря обратно по крыше скатится, тот бутыль самогона ставит. Баня та, конечно, приземистая, деревенская, «по–чёрному», и входят в неё, пригнувшись. Но гирю кидать через неё?! Не мячик резиновый! Ещё гирю к оконному стеклу на вытянутой руке приставлял!
Роста он был среднего, но широкоплечий, а кулаки — кувалды. Неудивительно, что фриц дуба дал в его медвежьих лапах. В и всё же не в своего отца Зиновия удался. Тот, напомню, росту был два метра! Японца насаживал на штык как пельмень на вилку и швырял на головы самураев.
Отец не любил рассказывать о войне.
— Чего о ней, проклятой, вспоминать? Пакостное дело. Грязное. Кровь. Кишки, намотанные на гусеницы танков. Оторванные руки, ноги. Смрад, вонь, вши. Черви под гипсом. У кого завелись — радуется: «У меня черви зудят, гной под бинтами едят. Гангрены не будет!». Похоронки, слёзы. Голод. Вода в окопах. И всюду смерть. Трупы людей и животных, замёрзшие в снегу, раздутые от жары летом. Разбитые машины, развалины домов, сгоревшие хаты. Стоны, плач. Вот что такое война, сынок. Чего о ней вспоминать, об этой страшной молотилке, перемалывающей миллионы людей?
— Всё равно, расскажи какой–нибудь фронтовой эпизод. Мне же интересно.
Момент расположить отца к такой беседе вполне подходящий: бутылка «Фронтовой» почти пуста. Он выпивает стопку, вытирает мокрые глаза, достаёт кисет. Пальцы не слушаются, вздрагивают. Махорка сыплется мимо клочка газеты на пол. Терпеливо жду, когда отец свернёт самокрутку. Наконец, закуривает.
— Помню, застряли в болоте. В ноябре… Вода ледком подёрнулась. Лежим. Зарыться некуда. Вода под нами. Пули в неё шлёпают, в пни, в кочки цокают. Снег мокрый, с дождём. Бойцы замерзают, в трясине тонут, голоса не подают. Молча умирают. Губы от холода занемели, зубы пристыли — не до слов. Метель завьюжила, всё бело. Ничего не видать. А немец то мину кинет, то свинцом польёт. Надоело в грязи лежать, в болоте подыхать. На сухом, оно, как–то лучше умереть. Да и терять нам нечего, всё одно — погибель. Подниматься надо в атаку, пока метель. Да как подняться? Руки, ноги не свои. Однако, встали, пошли. А пули: цвирк, цвирк! Да не больше, чем о надоедливых мухах о них думалось в тот момент. Скорее хотелось из болота выбраться, в тёплую немецкую землянку забраться, печурку растопить. Пошли…Зло дрались, беспощадно. В плен немчуру не брали. На кой леший она сдалась нам? Таскаться с пленными — кому охота? Всех фрицев перебили в траншее, а там не лучше. Фашист и сам по колена в воде сидел. Как стали они нас здесь долбить то артогнём, то миномётами! От пулемётов, от снайперов продыху нет! Набили они там нашего брата, как на скотобойне. Убитых товарищей мы из окопов не убирали. Их там столько лежало, что вместо настилов нам были. Вот… А ты говоришь: «Расскажи о войне». Тошно рассказывать о ней. Какие мужики гибли! Молодые, красивые, здоровые. С санитарками, с медсестрами любовь крутили. В той канаве остались лежать. А мы дальше пошли…