Жрецы и жертвы холокоста. История вопроса - страница 13

стр.

Так что вы, Валентина Ивановна и Алла Ефремовна, вольно или невольно глумитесь над убеждениями Василия Гроссмана, который своим честным пером свидетеля, очевидца и участника Священной Войны написал на скрижалях истории, что все свои надежды на спасение оставшиеся в живых евреи возлагали на Красную Армию, на русский народ и на Иосифа Сталина…

Помимо размышлений В. Гроссмана о Треблинке я рекомендую Алле Гербер, поставившей на одну доску фашизм и сталинизм, прочитать толстый роман ее кумира «За правое дело», посвященный Отечественной войне и Сталинградской эпопее. В художественном отношении это весьма посредственная книга, но тем не менее ясно выразившая мировоззрение и убеждения автора. Не могу не привести несколько отрывков из нее.

О советской истории 20—30-х годов:

«Рабочий и крестьянин стали управителями жизни <…> родилось невиданное в России народное просвещение, которое можно сравнить лишь со взрывом солнечного света астрономической силы <…> Простые люди, «четвертое сословие», рабочие и крестьяне внесли свой простой, сильный и своеобразный характер в мир высших государственных отношений – стали маршалами, генералами, областными и районными руководителями, отцами гигантских городов, управителями рудников, заводов и земельных угодий»(с. 43).

О Сталинградской битве: «В роковые часы гибели огромного города свершалось нечто поистине великое – в крови и в раскаленном каменном тумане рождалось не рабство России, не гибель ее; среди горячего пепла и дыма неистребимо жила и упрямо пробивалась сила советского человека, его любви, верности свободе, и эта неистребимая сила торжествовала над ужасным, но тщетным насилием поработителей»(с. 393).

О легендарном параде 7 ноября 1941 г.: «Красная площадь казалась Крымову широкой дышащей грудью России – выпуклая, живая грудь, над которой поднимался теплый пар дыхания. И то широкое небо, что видел он в осенних брянских лесах, русское небо, впитавшее в себя холод военного ненастья, низко опустилось над Кремлем.

В шинелях, в мятых шапках-ушанках, в больших кирзовых сапогах стояли в строю красноармейцы <…> То стояло войско народной войны. Красноармейцы украдкой утирали лица от тающего снега, кто брезентовой потемневшей от влаги варежкой, кто платочком, кто ладонью <…> Сталин приблизился к микрофону, заговорил. Крымов не мог разглядеть его лицо – туман и утренняя мгла мешали смотреть. Но слова Сталина отлично доходили до Крымова.

– Смерть немецким оккупантам! – сказал он и поднял руку. – Вперед к победе!» (с. 193). Естественно, что за это сочинение Гроссман получил звание лауреата Сталинской премии.

Все, что потом через несколько десятилетий сочинил Гроссман в повести «Все течет» о «русском рабстве» и «советском антисемитизме», выглядит убогой конъюнктурой или в лучшем случае побуждает вспомнить строки Заболоцкого: «Нет на свете печальней измены, чем измена себе самому».

И поэтому вполне закономерно, что на кремлевском торжестве в июне 1945 года генералиссимус произнес знаменитую здравицу в честь русского народа. В это историческое мгновенье слово вождя совпало с чувствами и мыслями еврея Василия Семеновича Гроссмана. Мой отец, Юрий Аркадьевич Куняев, преподаватель института имени Ф. Лесгафта, невоеннообязанный по здоровью, умер в окруженном Ленинграде 11 января 1942 г. в стенах своего родного института, куда он переехал, как и многие другие одинокие сотрудники, чтобы рядом друг с другом пережить самые тяжелые дни блокады. Но не пережил.

Подробности того, как он умирал, мы узнали лишь в 1943 году, когда моя мать получила в эвакуации от его выжившей сослуживицы М. Лейкиной письмо с рассказом о последних днях жизни отца:

«Ваш муж умер в институте. Вы, вероятно, слышали, какую тяжелую зиму мы пережили. Мы все голодали так, как никто не может себе представить. Многие – даже преподаватели нашего института – проявляли себя, как голодные люди. Юрий Аркадьевич относился к той немногочисленной группе людей, которая выдержанно переносила ужас голода, холода, невзгоды блокады. Он также, как и другие, бывал ежедневно в столовой института и ждал тарелку супа без суеты и нетерпения, совсем не так, как многие другие. Его молчаливая скромность осталась с ним до конца его дней.