Золото Ларвезы - страница 6

стр.

А Шнырь подошел ближе, вглядываясь в сияние. Он странно себя чувствовал: словно внутри у него – там, где ничего никогда не было, на самом дне – что-то тревожно скреблось. Будто и не дно там вовсе, а дощатый настил, за которым провал, а дальше есть что-то еще… Будто идешь по темному коридору, а в конце его дневной свет, зимняя холодина и кто-то жалобно скулит…

Большая облезлая собака, грязно-белая в рыжеватых пятнах, морда и бок в крови, лежала на полу среди тряпья. За что они ее? Она же добрая, никого не покусала. Раньше была хозяйская, а когда состарилась, выгнали со двора, чтоб не кормить задаром, и она рылась на помойках. Он тоже искал еду на помойках, там и встретились, с тех пор ночевали вместе в ничейной развалюхе с выбитыми окнами, согревая друг дружку – вдвоем теплее. Если удавалось чего-нибудь найти или выпросить подаяние, он с собакой делился. А вчера вечером ее запинали какие-то парни, которые вышли из трактира, просто так, потехи ради. Он бросился защищать, его отшвырнули – раз, другой: «Не лезь под руку, малец, не то зашибем!» Он плакал и просил не бить, но вошедшие в раж пьяные парни только гоготали. Потом ушли, она осталась лежать на запятнанном кровью истоптанном снегу, еще живая, бока вздрагивали. Кое-как доползла до их «дома», он помогал ей, добрались к ночи, там она легла и больше не вставала. Только тихонько скулила, словно за что-то извиняясь, и лизала ему руки горячим шершавым языком. Он просил: «Не умирай, ладно? У меня же никого больше нет. Папа с мамой умерли, потому что заболели и денег не было, а дядя сказал, иди отсюда, не нужны дармоеды, а теперь мы с тобой вместе, я тебе завтра поесть принесу…» Уговоры не помогли. На следующее утро собака начала мелко дрожать, взгляд у нее стал мутный, не узнающий, лапы шевелились, будто пыталась бежать, а потом взвизгнула, выгнулась дугой, в последний раз дернулась и затихла. Он сидел рядом, оцепенев от горя. За что они ее? Она же была хорошая, добрых ей посмертных путей, никого не обижала, их тоже не трогала. Если б он мог, он бы поубивал их. Через день пришли мусорщики, мертвую собаку забрали, его обругали, один кинул ему недоеденный пирожок с капустой. Еда не лезла в горло, да и глотать было больно, уши внутри тоже болели, а за лбом как будто растопили печку. Он сгреб тряпье в кучу и лежал там, скрючившись, ему то становилось жарко, хотя дыхание клубилось белым паром, то начинал зябнуть и сжимался в комок от нестерпимого гложущего холода. Временами забывалось, что собаки больше нет, и тогда он искал ее на ощупь, чтобы приткнуться к теплому мохнатому боку, но потом вспоминал, что случилось, и всхлипывал от горя и бессильной злости. Он их ненавидел, мечтал отомстить – и этим парням, и другим таким же. Если б он только мог им отомстить! Он всех людей ненавидел, быть человеком – последнее дело…

– Шнырь, очнись!

– Ненавижу людей! – вцепившись в руку господина, взвизгнул Шнырь. – За что они собаку убили, что она им сделала, она была хорошая! Они совсем как те, которые с Шаклемонгом по городу ходили, так бы и выпил их кровушку, а кишки бы ихние в грязюку растоптал! Людишки дрянь, у-у, как я их ненавижу!..

– Ну, это еще куда ни шло, – заметил демон, похожий на тряпичную куклу.

– Расскажи, что тебе привиделось, – потребовал Тейзург.

Шнырь принялся рассказывать, давясь всхлипами.

– А можешь вспомнить, что было после этого?

Что случилось после, он без труда вспомнил – да оно никогда и не забывалось, это же был его день рождения!

Наступило неизвестно которое по счету утро, и он выздоровел: ничего больше не болело, ни голова, ни горло, даже было не слишком холодно, хотя за окном белел снег, а он сидел нагишом. Только дневной свет казался невыносимо ярким, резал глаза, аж слезы выступили, но если не смотреть в упор на заколоченный крест-накрест оконный проем, глаза не жгло. И еще у него всю одежку украли, пока болел, и обувку тоже. Вот кто украл: на куче тряпья скорчился исхудалый мальчишка лет семи-восьми, бледный, неживой, окоченевший. Вроде бы на кого-то похож… Ишь ты какой, присвоил его одежонку и тут же помер!