Звать меня Кузнецов. Я один. - страница 21
Обидно, но в районной газете светлые устремления ребят не оценили. Там сменилось начальство, и команда нового редактора Ф. Авраменко всячески пыталась настроить их на другой лад. Профессиональные репортёры хотели, чтобы приятели прежде всего воспевали только рабочий класс. Любовная лирика, пейзажные зарисовки, отступления в прошлое газетные зубры не приветствовали. Стоило Горскому принести в редакцию короткое лирическое стихотворение «Окошко», в котором были и эти четыре строчки: «Кто-то живёт и не знает, / Что за соседним углом / Чья-то любовь коротает / Ночь вот под этим окном», как на него тут же публично напустился Игорь Косач. Возомнив себя главным в Тихорецке ценителем поэзии, этот Косач заявил в своём газетном обзоре, что Горский малоперспективен. «К сожалению, — утверждал Косач, — тема труда, общественной жизни в его поэтических опытах ещё не нашли отражения» («Ленинский путь», 1960, 10 января). Кузнецову повезло чуть больше. Косач даже слегка его похвалил. Он писал: «Как огромную строительную площадку рисует страну в своём поэтическом воображении Ю. Кузнецов. И от частного эпизода он приходит к образному художественному обобщению. Вот куплет из его стихотворения: „И была одна степь вначале, / А теперь корпуса стоят, / Здесь сердца рабочих ночами / Коммунизма огнями горят“». Но можно ли такой похвале было верить? Что говорить об уровне мышления автора поэтического обзора, если он строфы именовал куплетами.
Так что если говорить о том, кто в старших классах реально повлиял на формирование характера Кузнецова, то в первую очередь следует назвать всё же не районных газетчиков, а нового директора школы. Кузнецов в некоторых своих зарисовках именовал его Юрием Фёдоровичем. Я отыскал в бумагах поэта небольшой фрагмент из незавершённой автобиографической повести Кузнецова «Зелёные ветки», относящийся к этому Юрию Фёдоровичу. Кузнецов писал:
«Кроме матери, отцовских писем и Шурки у меня был Юрий Фёдорович, директор школы, в которой я учился. В то время на моём подбородке настойчиво пробивался мотыльковый пух — дымок юности, а детство незаметно, как снежинка на ладони, кончалось. На самом краю детства под бравурный марш Юрий Фёдорович вручил мне аттестат зрелости. Он пожал мою бедную руку и коротко шепнул:
— Кого любят, того, знаешь, бьют.
Однажды я сбежал с урока английского языка и прямо на улице наткнулся на директора. Он посмотрел на часы и сказал, устало вздохнув: „Пойдём со мной. Ты должен понять“. Но понять ничего было невозможно: Я очутился в кино, какой-то документальный фильм о жизни нашей страны. Когда мы вышли, директор сказал: „Мораль сей басни такова. Ты своими глазами сейчас видел, как люди трудятся и что они создают. И запомни: они дают тебе всё: тротуар, дом, солнце, книги, школу — только чтобы ты рос и до поры до времени набирался ума. Они спросят с тебя всё это сполна, натурой, дочиста. Да придёт время и ты сам спросишь с себя и это небо над головой и эту землю под ногами. Есть такая честность у человека, называется она совесть. Она всегда должна находиться в покое, ясности и чистоте. Ведь сквозь эту ясность и чистоту человек видит, как ему жить и правильно поступать в жизни. А если совесть неспокойна, взбаламучена, что сквозь неё разглядишь? Тогда человек может только наломать дров… Эх, ты!“
Это било. Обычно он не любил заглядывать в дневники, когда они были полны страхолюдных отметок. Он всегда смотрел в глаза. Знал, видно, куда смотреть. Как будто отец. А мой отец погиб на войне. Когда я уезжал, он задержал мою руку и сказал:
— Тебе хочется необыкновенного. В людях, в себе. Понимаю, молодость. Знаешь, старик, я ведь тоже скоро отсюда уеду. Некоторые меня здесь считают оригиналом: оставил должность в крупном городе и семь лет отдал провинции. Но так нужно. Понимаешь?
Он испытующе смотрел мне в глаза, но я его понял намного позже. Директор жил нелегко, сложно. И он просил искорку сочувствия от меня, молокососа! Он лишний раз напоминал о том, что кругом живут люди, что они смеются, любят и ненавидят, что я должен им ДАВАТЬ. Он бил и в последнюю минуту».